Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 15



Имя «Фик» явно ассоциируется и с немецким «Fihte» (ель), и с немецким «Feh» (беличья шкурка, беличий мех), и с немецким же «Fix» (проворный, ловкий). Но всё же чувствовалась в этих ассоциациях если не натяжка, то случайность. Слишком уж мелка, при всей её сверхтипичности, фигура Фика, чтобы играть ключевую роль в системе символических образов пушкинской сказки. Да и не имел Генрих фон Фик прямого отношения к собственно денежным делам страны. Скорее уж тут были бы уместны ведущие экономисты той эпохи, советники Петра I по финансовым вопросам (иноземные или отечественные, вроде А. Курбатова). А с учётом и их «мелковатости», ещё уместнее здесь выглядели бы уже не отдельно взятые личности, а само экономическое правительство Петра I (Большая казна, переимнованная в начале XVIII в. в Камер-коллегию). Но что такое «экономическое правительство», как не «принцип его функционирования»? А принцип этот был, как уже говорилось выше, меркантилистский, что заставило меня вернуться к данной теории и практике снова, но уже всерьёз.

Меркантилизм начала XVIII в. – это такая экономическая политика, которую характеризует активное вмешательство государства в хозяйственную жизнь страны. Вмешательство выражается в опеке над национальной экономикой, отсюда – «Слуги белку берегут, Служат ей прислугой разной». А опека подкрепляется всей военной мощью государства, отсюда – «Отдаёт ей войско честь». Но для полноценной опеки нужны развязанные в материальном отношении руки; вот почему в меркантилизме такое внимание уделяется вопросам упорядочения подушной подати, то есть увеличения количества и качества «белкиных орешков». С другой стороны, меркантилисты уже знают, что национальное богатство страны выразимо не только в деньгах, но и в подлежащих обмену на деньги продуктах производства; вот почему «орешки» состоят не только из «золотых скорлупок», но и из «изумрудных ядер». В отличие от ранних меркантилистов XVI – первой половины XVII в., поздние меркантилисты уже не запрещают вывоз из страны золотой и серебряной валюты, поэтому «Из скорлупок льют монету, Да пускают в ход по свету». А взгляд поздних меркантилистов на прибыль как на запас продуктов, который остаётся после удовлетворения внутренних потребностей страны и который должен затем на внешнем рынке превратиться в деньги, объясняет особенно бережное отношение белки к изумрудам: «Девки сыплют изумруд В кладовую, да под спуд»; «Изумрудец вынимает И в мешочек опускает…».

Получившаяся цепочка совпадений не могла не обнадежить, и я вознамерился уже – по накатанной «меркантилистской» дорожке – с той же лёгкостью расшифровать и «ель». Но не тут-то было. Единственный образ ели, подходящий к данной ситуации и затмевающий собою все остальные её образы, имел отношение не к экономической деятельности Петра I, а к его календарной реформе, то есть был связан с приурочением начала нового года к Рождеству Христову (как известно, новогодняя, или рождественская, ёлка появилась у нас именно вследствие такого приурочения). Правда, намёк на необходимый символизм можно было уловить и здесь – если рассматривать «ель» не просто как элемент нового быта, но как символ нового порядка летосчисления. Ведь реформа календаря выразилась не только в сдвиге отсчета нового года с 1 сентября на 1 января, но и в сдвиге всего летосчисления с так называемого Сотворения мира на Рождество Христово. А в этом случае и «белку под ёлкой» можно было бы понять уже как символ нового (западного) образа хозяйствования под сенью нового (западного же) отсчёта времени.

Такое истолкование образа хотя и мало удовлетворило меня, но по крайней мере уже не выглядело слишком большой натяжкой. Тем не менее и оно оказалось не последним: заглянув для очистки совести в словарь В. И. Даля, я обнаружил там ещё один относящийся к «ели» и крайне интересный для меня смысловой контекст. Он основывался, как ни странно, на отождествлении ели с кабаком и выражался в ряде пословиц и поговорок: «Идти под ёлку» (то есть в кабак); «Ёлка (кабак) чище метлы дом подметёт»; «Ёлка зелена – бурлак денежку добудет» (на выпивку). Неужели же А. С. Пушкин имел здесь в виду столь знакомый нам «пьяный бюджет»?

Смысл отождествления ели с кабаком раскрылся мне при перечитывании пушкинской «Истории села Горюхина»: там описано центральное общественное здание села – питейное заведение, «украшенное ёлкою и изображением двуглавого орла». Естественно, я тут же вспомнил, что село Горюхино упоминается Пушкиным и в связи с «Повестями Белкина» (написанными почти одновременно со «Сказкой о царе Салтане»). И как оказалось, вспомнил не зря. Внимательно прочитав предисловие к этим повестям, я обнаружил там не больше не меньше как модель макроэкономики в миниатюре: благонамеренный, но несколько наивный помещик Белкин, вследствие проведённой им «экономической реформы» получает оброк с горюхинцев… орехами!

Допускаю, что образы «Сказки о царе Салтане» изначально задумывались Пушкиным как многозначные и даже многовариантные. При этом ничуть не настаиваю на своих догадках как на единственно возможных и исчерпывающе верных; считаю, что образ «белки под елкой» остаётся открытым и для более глубоких, чем мои, интерпретаций. А оснований так считать – более чем достаточно. Дело в том, что самый предмет политической экономии Пушкин осваивал ещё в Лицее, в течение двух последних лет учебы в нём. В послелицейские годы он находился в теснейших отношениях с автором книги «Опыт теории налогов» Н. И. Тургеневым36, а позднее делал замечания на книгу своего друга-декабриста М. Ф. Орлова «О государственном кредите». Критический взгляд на историю экономической мысли (меркантилисты – физиократы – смитианцы) он мог усвоить из трудов популярного в то время в России экономиста, историка и литературного критика Сисмонди (идеи которого были, по-видимому, особенно созвучны пушкинскому умонастроению). Даже в чисто литературной сфере он мог соприкасаться с такими, достаточно специальными, областями экономического знания, как, скажем, вопросы биржевой политики (у Байрона) или конкуренции (у В. Ф. Одоевского). А многочисленные свидетельства интереса Пушкина к экономическим проблемам, как и доказательства его относительной компетентности в них, дает его собственный журнал «Современник». Да и вообще тема «Пушкин и экономика» давно уже превратилась из экзотической в модную; взять хотя бы обзорный материал по ней в интересной работе А. В. Аникина «Муза и маммона»37.



Глава 7

Черномор и его команда

По аналогии со всем изложенным выше, сказочные подробности второго полёта Гвидона за море в образе мухи следует интерпретировать как высвечивание внутренней сущности Ткачихи. Напоминаю, что каждый из оппонентов Гвидона реагирует на рассказ корабельщиков о «чудном острове» в полном соответствии со своей специфической ролью в политическом раскладе Европы начала XVIII в., по принципу «у кого что болит, тот о том и говорит». А что может болеть у Ткачихи-Англии? Вопрос явно риторический; у Англии начала XVIII в. имелось только одно больное место – опасение, что кто-то может оспорить её статус «владычицы морей». Соответственно, «пунктик» Ткачихи, её, так сказать, «идея фикс» – это морской флот, с которым, видимо, и следует ассоциировать сказочный образ тридцати трёх богатырей. Но поэтому и заявление Ткачихи, что настоящим чудом следует считать не какой-то там новый город на никому не ведомом острове, а только лишь военную стражу, обитающую в море и охраняющую сушу, в переводе на обычный язык надо понимать так: «Подумаешь, русская крепость в каком-то там глухом углу Балтики! Разве можно серьезно воспринимать случайный военный успех варварской страны, не имеющей собственного морского флота? Вот когда она его заведёт – тогда и можно будет говорить о чуде».

Реакция Гвидона на эти слова известна: на рейде Буяна появляется морская стража из тридцати трех богатырей с дядькой Черномором во главе. Едва ли нужно здесь давать подробную историческую расшифровку этой реакции – она хрестоматийна, о ней можно узнать в любом учебнике, имеющем раздел о петровской эпохе. Для моей темы гораздо важнее ответить на вопросы: 1) какая именно конкретная личность скрывается под маской дядьки Черномора и 2) какой смысл вложен Пушкиным в число «33», то есть имеет ли оно под собой историко-фактологическую базу, или же наделено чисто фольклорной символикой (образ тридцати трех богатырей известен как мотив свадебной обрядности в русской народной песне38)?