Страница 5 из 15
Виден, впрочем, в раздвоении образа и менее виртуальный, хотя тоже парадоксальный, смысл: Пётр Медведька, являясь типичным порождением эпохи самозванцев, не вызывал в народе, судя по тексту «Сказания», сомнений в своем царском происхождении; Пётр I же, будучи законным царем, нередко имел дело с народным взглядом на себя как на самозванца. Природу этого парадокса хорошо понял В. О. Ключевский: «Сначала перед народом прошел ряд самозванцев, незаконных правительств, которые действовали по-старому, иногда удачно подделываясь под настоящую привычную власть; потом перед глазами народа потянулся ряд законных правителей, которые действовали совершенно не по-старому, хотели разрушить заветный гражданский и церковный порядок, поколебать родную старину, ввести немца в государство, антихриста в церковь»9. То есть, по мысли В. О. Ключевского, общее впечатление, вынесенное народом из политических событий XVII столетия, было по преимуществу впечатлением о ненормальности происходящего. Это-то впечатление и должно было связать в народных глазах начало и конец XVII в. неким подобием смыслового единства.
Гораздо более нормальное, то есть закономерно объяснимое смысловое единство представляют собой начало и конец XVII в. в глазах самих историков: с их точки зрения, промежуток времени между относительно устойчивыми укладами Московской Руси и имперской России и не может рассматриваться иначе как целостность переходного характера. Еще важнее то, что всю эту целостность насквозь пронизывает и собственная внутренняя логика. Ведь, во-первых, петровские реформы явились лишь наиболее зрелым выражением политического курса, намеченного ещё Годуновым и продолженного всеми последовавшими затем самодержцами Романовыми. А во-вторых, далеко ещё не исследована та странная связь, которая существовала между главными конкурентами Бориса Годунова по борьбе за высшую власть боярами Романовыми и первым самозванцем – их бывшим дворовым человеком Григорием Отрепьевым. (Последний, по мнению некоторых историков, воспитывался Романовыми в убеждении законности своих царских прав, а придя к власти, вернул своих опальных покровителей из ссылки и назначил старшего из них, Филарета, ростовским митрополитом.) Еще меньше исследована связь Романовых со вторым самозванцем – с так называемым Тушинским вором, происхождение которого считается тёмным (кстати, О. М. Бодянский пытался отождествить его с героем «Сказания о Петре Медведьке»). Разумеется, начинать исследовать эту связь сегодня – дело почти безнадежное; за триста лет господства династии Романовых любые порочащие их сведения, если они и были, в принципе не могли сохраниться. Но тем не менее известно, что именно Тушинский вор провозгласил Филарета (Федора Никитича Романова) московским патриархом – при живом патриархе Гермогене – и что по обязательству именно Тушинского вора Петр I спустя почти столетие был вынужден уплатить полякам долг в 6000 золотых10.
Что же касается собственно пушкинской точки зрения на XVII в., то здесь нужно вспомнить, что предки А. С. Пушкина по мужской линии особенно громко заявили о себе в русской истории именно в начале и конце этого века. Как пишет сам поэт в автобиографических материалах и воспоминаниях, в «числе знатных родов <…> историограф именует и Пушкиных (под «историографом» подразумевается Н. М. Карамзин. – С. Г.). <…> Г. Г. Пушкин <…> принадлежит к числу самых замечательных лиц той эпохи (самозванцев. – С. Г.). Другой Пушкин во время междуцарствия, начальствуя отдельным войском, <…> по словам Карамзина, один с Измайловым сделал честно свое дело. При избрании Романовых на царство четверо Пушкиных подписались под избирательною грамотою, а один из них, окольничий, под соборным деянием об уничтожении местничества <…> При Петре <…> один из них, стольник Фёдор Алексеевич, был замешан в заговоре Циклера и казнён…»11.
Столь яркая родословная, конечно же, не могла не вызывать в А. С. Пушкине обострённого сознания причастности к жизни страны на самом решающем изломе её истории. А общность судьбы собственных предков с судьбой русской самодержавной власти настраивала на образное восприятие самой этой власти в зримой художественной форме. И в этом смысле воображение поэта, несомненно, должно было захватываться ощущением некой глубинной, почти мистической, связи между «Петром до Петра», в начале XVII столетия, и реальным Петром I – в конце. Ощущение это могло быть тем сильнее, что проект переноса русской столицы из Москвы на западную границу страны появился уже во времена Смуты.
Вот это-то ощущение неразрывного единства событий, начатых Смутой и завершённых петровской реформой, и получило, видимо, свое законченное выражение в сюжетной интриге «Сказки о царе Салтане». Во всяком случае, без учёта такого ощущения очень многое в сказке останется загадочным. Взять, к примеру, произносимые Гвидоном перед его выходом из бочки слова: «Как бы здесь на двор окошко нам проделать?..» Сразу же вспоминается, что той же «оконной» метафорой отмечены у Пушкина и слова Петра I во вступлении к поэме «Медный всадник»: «Природой здесь нам суждено В Европу прорубить окно». Или такой пример: смысловой центр сказки после выхода Гвидона из «бочки» – это остров Буян. Но, во-первых, основание Петербурга и было заложено на острове («14-го царское величество изволил осматривать на взморье устья Невы острова, и усмотрел удобной остров к строению города <…> 24 мая на острову, которой ныне именуется Санкт-петербургской, царское величество повелел рубить лес и изволил обложить дворец»12). А во-вторых, значение имени «Буян» включает в себя, по словарю В. И. Даля, не только понятия «отваги», «удали», «дерзости», но и понятия «торговой площади», «базара», «рынка», «пристани как места погрузки и выгрузки товаров». В этом смысле и весь новоявленный Санкт-Петербург был, по сути своей, не чем иным как огромным единым Буяном. Самое же интересное: понимание Санкт-Петербурга как Буяна, оказывается, реально отразилось и в первоначальной островной топонимике города: «буянами», как известно, назывались многие мелкие острова в дельте Невы, и именно на них располагались первоначальные пристани и складские помещения для хранения товаров. Сейчас эти острова отошли частью к территории Петровского острова, а частью – к территории Петроградской стороны, Васильевского и некоторых других островов; но ещё в первой половине XX в. память о них бытовала в живом употреблении названий «Тучков буян», «Сельдяной буян» и т. д. В предпушкинские же времена понятие «остров Буян» существовало как повседневная санкт-петербургская реалия. Так, в труде самого первого историка города А. Богданова читаем: «Остров Буян, новопрозванной, лежит на Малой Невке… А какой ради причины назван Буян, того знать нельзя.»13; «На Буяне острове построены были пеньковые амбары; оные ныне, в 1761 году июня 27 дня, сгорели, и на место оных начинаются в 1762 году новые амбары строиться каменные»14.
Между прочим, и «остров», по Далю, это не только возвышение суши над водой, но и вообще нечто иное по отношению к окружающей среде (плодородное место среди бесплодного, оазис, небольшой отдельный лес посреди безлесных равнин и т. п.). А ведь именно такой инаковостью по отношению ко всей остальной России и является, как известно, Петербург на протяжении всей своей последующей истории. К тому же данный пример из словаря В. И. Даля максимально соответствует как раз допетербургской лексической почве: «островами» в окрестностях Петербурга задолго до его основания назывались (причем как на русском, так и на финском языках) урочища, неразрывно связанные с сушей. Например, в новгородских писцовых книгах XVI в. «острова» – это чаще всего просто деревни бассейна Невы, а от финской топонимии того же времени до сих пор сохранились такие (восходящие к финскому «саари» – «остров») названия, как Белоостров (Валкасари), Царское (Сарское) село и др.15.
Бросаются в глаза и некоторые другие совпадения деталей «Сказки о царе Салтане» с особенностями истории основания Петербурга. Так, при выходе Гвидона с матерью из бочки остров Буян описывается сказкой следующим образом: «Море синее кругом, Дуб зелёный над холмом». Спрашивается: откуда