Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 164 из 277

П. оставил подробное описание своей жизни в Риме вместе с Гоголем в 1839 г.: "8 марта 1839 г. я приехал в Рим... Там водворился и Гоголь, бежавший из Петербурга после разных неудовольствий и досад при представлении и написании "Ревизора". Я тотчас отправился отыскивать его. Он жил в Via Felice, № 126, в четвертом этаже. Взобравшись к нему по широкой лестнице, отворяю дверь, и в эту самую минуту, вижу, он из окна выплескивает что-то на улицу из огромного сосуда целым потоком. Я так и обмер. "Помилуй, что ты делаешь?" - "На счастливого", отвечает он пресерьезно, бросаясь меня обнимать. Разумеется, увидя такую простоту нравов, я никогда уже не ходил в Риме около домов, чтобы не быть окачену или осчастливлену подобным счастьем, а выбирал всегда дорогу посредине улицы. Гоголь управлял совершенно домом, где жил, известный под именем signore Nicolo: назначил тотчас помещение мне с женою подле своей комнаты, через темную залу, и предписал хозяину условия, против которых тот не осмеливался произнести ни одного слова, приговаривая только вполголоса, с низким поклоном: "Si, signore, si, signore". Первою заботою Гоголь почел устроить утреннее чаепитие. Запас отличного чая у него никогда не переводился, но главным делом для него было набирать различные печенья к чаю. И где он отыскивал всякие крендельки, булочки, сухарики, - это уже только знал он, и никто более. Всякий день являлось что-нибудь новое, которое он давал сперва всем отведывать, очень был рад, если кто находил по вкусу и одобрял выбор какою-нибудь особенною фразою. Ничем более нельзя было сделать ему удовольствия. У самого папы не бывало, думаю, такого богатого и вкусного завтрака, как у нас. Действие начиналось так. Приносился черномазою, косматою Нанною, - в роде описанных в его отрывке "Рим", - ужасной величины медный чайник с кипяченою водою. Гоголь обыкновенно начинал ругать Нанну за то и за другое, почему приносит она поздно, почему не вычистила ручки, не отерла дна и проч., и проч. Та с криком оправдывалась, а он доказывал, с разными характеристическими пантомимами с обеих сторон. Целая драма! "Да полно! - заключал я обыкновенно: - Вода простынет!" Гоголь опоминается, и начинаются наливанья, разливанья, смакованья, подчиванья и облизыванья. Ближе часа никогда нельзя было управиться с чаем. "Довольно, довольно, пора идти!" - "Погодите, погодите, успеем. Еще по чашечке, а вот эти дьяволенки, - отведайте, какие вкусные! Просто - икра зернистая, конфекты!" Всякой день выход решаем был после многих толков и споров. План осмотров написал для меня Шевырев. Он помог и Гоголю на первых порах познакомиться с Римом, который известен был Шевыреву как свои пять пальцев. Но Гоголю непременно хотелось делать всегда что-нибудь по-своему. Шевырев дорожил более всего точностью, порядком, полнотою, а Гоголь хотел удивлять сюрпризами, чтоб никто не знал заранее ничего. Шевыреву принадлежали наука и знания, Гоголю - воображение и оригинальность, которая не оставляла его ни в чем, в важных делах, как и в мелочах. Он выбирал время, час, погоду, - светит ли солнце, или пасмурно на дворе, и множество других обстоятельств, чтоб показать нынче то, а не это, а завтра - наоборот. Привел, например, он нас в первый раз в храм св. Петра и вот как вздумал дать понятие об огромности здания. "Зажмурь глаза!" - сказал он мне в дверях и повел меня за руку. Остановились спиною к простенку. "Открой глаза! Ну, видишь напротив мраморных ангельчиков под чашею?" - "Вижу". - "Каковы, велики?" - "Что за велики! Маленькие". - "Ну, так оборотись". Я оборотился к простенку, у которого стоял, и увидел перед собою, под пару к ним, двух, почти колоссальных. Так велико между ними расстояние в промежутке: огромные фигуры издали кажутся только посредственными. В другой раз повел он нас молча, Бог знает, по каким переулкам, и, кажется, нарочно выбирал самые дурные и кривые, чтоб пройти как можно дальше и неудобнее. Конца, кажется, не было этому лабиринту. "Да куда же ты ведешь нас?" - спросил я его с нетерпением. - "Молчи, - отвечал он с досадою, погруженный как будто в размышление, - узнаешь после". Наконец, мы выходим на площадь. Перед нами открылась вдали широкая каменная лестница, наверху по бокам ее два огромных коня, которых под уздцы держали всадники. За нею на площади конная статуя. В глубине обширное здание с высокою каланчою. - "Ну, видишь молодцов?" - спросил мой чудак. - "Вижу. Да что же это такое?" - "Хороши?" - Между тем мы приблизились. - "Это древние статуи Диоскуров, из театра Помпеева. А это Марк Аврелий на коне. А это Капитолий!" Капитолий, - можно себе представить, какое впечатление производило такое полновесное слово. Но было мне и много досады с Гоголем. Он никогда не мог поспеть никуда к назначенному сроку и всегда опаздывал. Его нельзя было вытащить никуда иначе, как после нескольких жарких приступов. По дорогам ехать с ним - новые хлопоты и досады. В Италии господствовала в то время система паспортов. - "Gli passaporti!" слышалось на каждом, кажется, перекрестке. Гоголь ни за что на свете не хотел никому показывать своего паспорта, и его надо было клещами вытаскивать из его кармана. Он уверял меня даже, что когда ездит один, то никогда не показывает паспорта никому по сей Европе под разными предлогами. Так и при нас, - не дает, да и только; начнет спорить, браниться и, смотря в глаза полицейскому чиновнику, примется по-русски ругать на чем свет стоит его, императора австрийского, его министерство, всех гонфалоньеров и подест (начальники городских кварталов и главы городов в Италии. - Б. С.), но таким тоном, таким голосом, что полицейский думает слышать извинения и повторяет тихо: - "Signore, passaporti!" Так он поступал, когда паспорт у него в кармане, и стоило только вынуть его, а это случалось очень редко; теперь - представьте себе, что паспорта у него нет, что он засунул его куда-нибудь в чемодан, в книгу, в карман. Он должен, наконец, искать его, потому что мы приступаем с просьбами: надо ехать, а не пускают. Он начинает беситься, рыться, не находя его нигде, бросать все, что попадется под руку, и наконец, найдя его там, где нельзя и предполагать никакой бумаги, начнет ругать самый паспорт, зачем он туда засунулся, и кричать полицейскому: "На тебе паспорт, ешь его!" - и проч., да назад взять не хочет. Преуморительные были сцены. Кто помнит, как читал Гоголь свои комедии, тот может вообразить их, и никто более. Расскажу еще кстати один анекдот о Гоголе. После чаю он обыкновенно водил нас по Риму и к двум часам приводил в гостиницу Лепри на Корсо или к Salinata, близ Piazza di Spagna, обедать; но сам никогда ничего не ел, говоря, что не имеет аппетита и что только часам к шести может что-нибудь проглотить. Так он оставлял нас, и мы после обеда шли к Шевыреву или к учителю, который давал нам итальянские уроки. Так продолжалось недели две. Однажды вечером встретился я у княгини Волконской с Бруни (художник Федор Антонович Бруни (1799-1875), автор картины "Медный змий". - Б. С.) и разговорился о Гоголе. - "Как жаль, - сказал я, - что здоровье его так медленно поправляется!" - "Да чем же он болен?" - спрашивает меня с удивлением Бруни. - "Как чем? - отвечаю я: - Разве вы ничего не знаете? У него желудок расстроен; он не может есть ничего". "Как не может, что вы говорите? - воскликнул Бруни, захохотав изо всех сил. - Да мы ходим нарочно смотреть на него иногда за обедом, чтоб возбуждать в себе аппетит: он ест за четверых. Приходите когда угодно, около шести часов к Фалькони". Отправились мы гурьбой на другой день к Фалькони. Это была маленькая, тесненькая траттория, в захолустье, в роде наших харчевен, если и почище, то немного. Но Фалькони славился отличной, свежей провизией. Мы пришли и заперлись наглухо в одной каморке подле Гоголевой залы, сказав, что хотим попировать особо и спросили себе бутылку Дженсано. К шести часам, слышим, действительно, является Гоголь. Мы смотрим через перегородку. Проворные мальчуганы, camerieri, привыкшие к нему, смотрят в глаза и дожидаются его приказаний. Он садится за стол и приказывает: макарон, сыру, масла, уксусу, сахара, горчицы, равиоли, броккали... Мальчуганы начинают бегать и носить к нему то то, то другое. Гоголь, с сияющим лицом, принимает все из их рук за столом, в полном удовольствии, и распоряжается: раскладывает перед собой все припасы, - груды перед ним возвышаются всякой зелени, куча стеклянок со светлыми жидкостями, все в цветах, лаврах и миртах. Вот приносятся макароны в чашке, открывается крышка, пар повалил оттуда клубом. Гоголь бросает масло, которое тотчас расплывается, посыпает сыром, становится в позу, как жрец, готовящийся совершить жертвоприношение, берет ножик и начинает разрезывать... В эту минуту наша дверь с шумом растворяется. С хохотом мы все бежим к Гоголю. - "Так-то брат, - восклицаю я, - аппетит у тебя нехорош, желудок расстроен? Для кого же ты это наготовил?" Гоголь на минуту сконфузился, но потом тотчас нашелся и отвечал с досадою: "Ну, что вы кричите, разумеется, у меня аппетита настоящего нет. Это аппетит искусственный, я нарочно стараюсь возбудить его чем-нибудь, да черта с два, возбужу, как бы не так! Буду есть, да нехотя, и все как будто ничего не ел. Садитесь же лучше со мной; я вас угощу". - "Ну, так угости. Мы хоть и пообедали, но твои искусственные приготовления такие аппетитные..." - "Чего же вы хотите? Эй, камериере, принеси!" - и пошел, и пошел: agrodolce, di cigno, pelustro, testa di suppa Inglese, moscatello, и пр., и пр. Началось пирование, очень веселое. Гоголь уписывал за четверых и все доказывал, что это так, что это все ничего не значит и желудок у него расстроен".