Страница 24 из 40
Я не мог отвести взгляда от экрана, я видел, как лицо матери заливает яркий свет, и она говорит в камеру:
— Если вы что-нибудь знаете, если можете помочь нам, прошу вас, сообщите. Мать… Какая мать может жить дальше, не зная… не зная, что случилось с ее ребенком… Это невозможно.
Внизу картинки побежала строка с номером телефона, цифры светились, а камера показывала крупным планом лицо сестры, которая, казалось, вот-вот оживет.
Когда я говорю доктору Траубу, что ничего не помню, что прошедшие годы сводятся к депрессивным терапевтическим сеансам или походу матери на телевидение, он морщит лоб, вздыхает и смотрит на свой стол, как будто пытается что-то там разглядеть, прочитать что-то в отблесках на полировке.
— Вы говорите, Бенжамен, что ничего не помните, но точность ваших воспоминаний просто поразительна.
Я пожимаю плечами. Сегодня у доктора Трауба изможденный вид: похоже, мой случай его утомил. Он уже даже не спрашивает меня о снах, мы все обговорили — Саммер под водой, Саммер в воздухе, Саммер в своей синей ночнушке, — может, ему надоело ждать, пока я что-нибудь найду, может, он уже понял, что все это никуда не ведет.
— Знаете, человеческий мозг может сохранять удивительное количество воспоминаний. Там все фиксируется, ничего не стирается из памяти.
Он благожелательно и рассеянно улыбнулся:
— Некоторые вещи, они вот тут, Бенжамен, — он постучал себя по виску, чтобы подчеркнуть сказанное, потом поднялся и проводил меня до двери, по-прежнему доверительно улыбаясь. Я пошел по коридору, который показался мне ужасно узким, а когда обернулся, то увидел, что доктор так и стоит в темноте, улыбаясь мне, держит руку у виска и продолжает шевелить губами.
Я вышел из здания; от света на улице стало резать глаза, знаете, от такого яркого летнего света, который я совершенно не выношу. Я шел по городу, который казался мне таким же узким, как коридор, шел все быстрее и быстрее, до меня откуда-то издалека доносились голоса, они неслись через долины и пропасти, один властно требовал: «Некоторые вещи, они вот тут, Бенжамен!», второй, более слабый, почти умолял: «Мать должна знать, что случилось с ее ребенком…». Я поднял глаза и понял, что дошел до дороги Рош.
Именно здесь, в конце улицы, стоял дом Марины Савиоз.
Мне необходимо было увидеть этот дом. Срочно, до дрожи. Меня приводила в ужас мысль, что он мог исчезнуть, растаять в пространстве и времени, что пропали разросшиеся деревья в саду, бассейн, в самой глубине которого, там, где вода приобретала цвет лишайника, пряталось нечто неотделимое от моей души, но невнятное и призрачное, чему я позволил ускользнуть от меня.
Наверно, единственное, что остается, когда стираются воспоминания и эмоции, это вернуться на старые места, рыть пальцами землю, собирать скелеты, сдувать пыль с костей… Но и тогда, вероятно, восстановить в памяти то, что прошло, прикоснуться к былому, уже никак не получится.
Я шел все быстрее, потея в джинсах и черной футболке. Моя цель, осколок иного города, иной жизни, была там, в конце типичной улицы, по которой я просто бежал, улицы, что вела к дому, нелепому в череде роскошных зданий, торчавшему, как гнилой зуб напротив современного супермаркета. Калитка, распахнутая, как и прежде — темно-зеленый металл местами проржавел, — приглашала заглянуть в глубину густого пьянящего сада, может, не такого густого, как в моих воспоминаниях, а там виднелись светлые стены запущенного деревянного особняка. При виде дома я едва не расплакался, ощутив надежду на освобождение, он вырос из прошлого, будто выскочил из бумажного стакана, который бесконечно долго прикрывали ладонью.
Ноги проваливались в сырой дерн. Я шел к ступенькам, на которых ясно различал Марину и мать: они беспечно курят в сумерках, а пепел падает на их голые ноги.
Дверь мне открыла Марина — по-прежнему в цветном цыганском платье, волосы распущены, они стали лишь чуть длиннее.
Она смотрит на меня с недоумением.
— Добрый день, Марина… Это я, Бенжамен. Бенжамен Васнер.
Рот у нее округлился, глаза расширились, в уголках рта обозначились две морщинки, похожие на надрезы, а потом она шагнула ко мне, и я оказался в ее объятьях, окутанный ее запахом и табачным перегаром.
Я пошел за ней на веранду мимо картонных коробок и мешков, поставленных друг на друга.
— Они, понимаешь, дом сносят. Построят жилой комплекс, здания в десять этажей. Мы переезжаем на следующей неделе в Шампель,[22] будем жить в квартире напротив начальной школы.
Она говорит так, словно я все тот же пятнадцатилетний тощий подросток, а не неизвестно откуда взявшийся потный тип с ввалившимися глазами. Может, так она чувствует себя увереннее, а может, так принято в мире моих родителей, в мире, где внешний лоск и вежливость берут верх над эмоциями, убивают их, как насекомых в стакане.
Я сел на бархатный диван, вобравший в себя пыль веков, Марина опустилась в плетеное кресло. У наших ног валялись разбухшие журналы, отрезы ярких тканей, цветочные горшки с рахитичными растениями. Все было как прежде, будто я путешествовал во времени или спал, все блестело и рассыпалось на глазах — казалось, этот мир разрушится от одного пристального взгляда.
Я вспомнил, почему так любил приходить сюда, когда был ребенком, — мне нравились этот распад, эта запущенность, эта полная противоположность тому, что происходило у нас, где велась постоянная борьба с хаосом, грязью или смертью, что, скорее всего, и было самой смертью.
— Так странно. Не могу представить, что все это исчезнет, — сказал я.
Марина зажгла сигарету, и я увидел у нее в волосах пегие и белые пряди. Ее руки и плечи казались полнее. Но лицо было по-прежнему красиво той дерзкой красотой, что и раньше, может, чуть стертой, как будто ее оставили на время отмокать в воде.
— Столько всего уже исчезло, — улыбнулась Марина. В ее голосе не было ничего ностальгического.
Я чувствовал, что она рассматривает меня. Мне хотелось выпить чего-нибудь или покурить.
— Ты напоминаешь мне Франка, — сказала она и положила ногу на ногу. — Забавно, никогда не замечала, что вы похожи.
— Как он?
Я тут же пожалел, что спросил, мне показалось, что я услышу что-нибудь ужасное или, хуже, банальное, что жизнь у него удалась, не то, что у нас.
Она вжалась в кресло, будто я бросил в нее подушкой и попал, прямо туда, под ребра.
— Да вроде неплохо. По последним новостям, живет в Лионе… Или в Париже.
Она храбро улыбнулась:
— Знаешь, я все думала, как твоя мать может дальше жить, без твоей сестры… Не понимала. Твой отец из кожи вон лез, он даже обижался на Франка, но он не специально, а от тоски. Но она… Ну а теперь и я такая же. Я даже не знаю, где мой сын.
Она яростно потушила сигарету и кинула ее в переполненную пепельницу в виде сердца. Я представил, как она сидит и курит дни напролет в окружении умирающих растений и старых газет.
— Как мать?
Мне показалось, что мы перекидываем друг другу воланчик, что-то такое легкое и воздушное.
— Да, кажется, неплохо.
Мы улыбаемся. Мы рады встрече, по крайней мере, я так думаю. Мы сидим рядом с нашими призраками, вдыхая слабые ароматы воды и листьев.
— Я по ней скучаю. Мы столько всего пережили. Остаться одной, совсем девчонкой, с ребенком на руках…
Я выпрямился. Наверное, у меня был удивленный или испуганный вид.
— Они ничего тебе не сказали? — Она стучит по пачке «Мальборо», опустив глаза. — Я думала, что после всего, что случилось, они должны были рассказать тебе.
— Что рассказать?
Голос у меня сел, словно я подавился смыслом ее слов. Но, наверное, я знал, зачем так стремился в этот дом — меня принесла сюда черная река, я плыл по волнам, чтобы наконец добраться до этих слов. Она закурила вторую сигарету, выдохнула, сжав губы, и лицо ее на мгновение скрылось за дымом: