Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 40

Знали бы они. Те, что наблюдают за нами все эти годы, те, кому щекочут нервы наши грусть и упадок, те, что так долго завидовали нам и обожали — все они. Если б они знали, то в ужасе заорали бы: «Господи, да что ж это за родители такие, которые позволяют семилетнему ребенку так себя истязать? В этом семействе все идет наперекосяк. Чего ж удивляться тому, что случилось?» Но никто, даже мои собственные родители, которые старались сделать из меня чемпиона по теннису (и отказывались понимать, что этого не произошло бы никогда), которые старались полюбить меня (но у них не получалось) так, как мою сестру Саммер — обожаемую всеми Саммер, первую в школе и классе (у меня же довольно скоро нашли дислексию, я не был способен различить даже эти чертовы «т» и «д»), — не имели представления о том, каков я на самом деле. При моей нездоровой склонности все скрывать, они не догадывались ни о болезни, разъедавшей мою душу, ни о том, что меня привлекали зло и боль.

После наведения татуировки у меня началось такое сильное воспаление, что я несколько дней был уверен, что умру, прямо как герой вестерна, который лежит в бескрайнем, как загробный мир, каньоне, пронзенный отравленной индейской стрелой, и разлагается изнутри, положив руку на окровавленную рубаху. Вечером в темноте я отталкивал от себя простыни — я не выносил их прикосновений к коже; меня лихорадило, и я в какой-то экзальтации напрягал руки и ноги, имитируя окоченевший труп. Я разработал сложную процедуру, позволявшую по утрам переодеваться быстро и, главное, без свидетелей, пока мать наполняла мне ванну («с пеной» — я так просил, я был профи во вранье). Я думал о том, как удивится мать, когда найдет меня мертвым в кровати, и представлял выстеленный синтетикой гроб, над которым она наклонится, чтобы поцеловать меня в последний раз, а потом навеки предастся чувству вины и печали.

Вот, что меня занимало.

Мне потребовалось много времени — пока я не вдохнул запах этой краски в офисе, куда, думаю, я больше ни ногой, хотя три года подряд работал в нем и ничего не боялся, — ужасно много времени, чтобы понять: проблема не в том, что вне меня, не в мерзком запахе озера, не в тенях, которые медленно двигались под водой, проблема во мне самом.

Помню один летний день, мне лет десять, мы поехали кататься на лодке друга отца и доплыли до середины озера, слишком далеко от берега.

Синева воды отливает металлом, она нереальная, как будто морская. Плеск волн, запах крема от солнца, волосы лезут в глаза из-за ветра — все такое каникульное. Люди на борту уже скинули одежду, и я чувствую, что начинаю нервничать. Отец смотрит на меня, а я сижу в своей футболке, вжавшись в банкетку из белого кожзаменителя. Не двигаюсь.

— Ты чего ждешь, Бенжамен?

Я пожимаю плечами.

Отказываюсь купаться. Под водой живут страшные создания. Они передвигаются бесшумно, их кожа гладкая, как крылья летучей мыши, они наблюдают за нами, пока мы плаваем, их взгляды следят за движением наших ног в маслянистой озерной воде. Я знаю, что существуют города троглодитов, высеченные в податливой скальной породе, там живут слепые существа, люди, которым как будто стерли лицо. Франк, сын Марины Савиоз, рассказывал мне, что каждый год в озере исчезает около сотни ныряльщиков («больше, чем на всем Средиземном море!») — и все потому, что вода в нем черная и холодная. Но я-то знаю — это озерные создания затянули людей на глубину, а потом затащили тела в темные потайные пещеры. Где-то там, где глубина озера доходит до 300 метров, они отстроили еще одну Женеву: каждое городское здание похоже на соседнее, фасады их покрыты водорослями и ракушками, а с подоконников свисают сталактиты из грязи.

Там, внизу, есть целый мир, как наш, только наоборот.

И ужасно то, что мы, люди, так бесцеремонны и высокомерны. Мы считаем, что все вокруг принадлежит только нам. Мы забываем, что плаваем в гигантском болоте, в грязной луже, куда сбрасываем то, что вычеркиваем из памяти и жизни (стиральные машины, велосипеды, трупы?), но все это останется рядом с нами навсегда — ни одно течение не отнесет отринутое подальше, не отполирует и не разрушит. Мы так и будем жить с ним бок о бок, вещи и мысли окаменеют и останутся в грязи, а со временем станут лишь более внушительными.

Я смотрю на отца, а все остальные прыгают с мостика в воду. Я не двигаюсь.

Он теряет терпение — я же вижу, — улыбается, но скулы ему сводит. Вдруг он бросается ко мне, срывает с меня футболку — я отбиваюсь, но он сильнее. Он бросает меня за борт, я слышу, как смеются Саммер и мать. Вода ледяная, она заливает мне нос и рот, я бултыхаюсь, стараюсь подняться на поверхность, думаю, что тону. «Оказывается, умереть так просто», — сказал я себе, хлебнув в очередной раз воды.



Но я выбираюсь на поверхность и оказываюсь совершенно один в сияющем, покачивающемся пространстве.

На борту лодки я вижу людей — их лица заливает свет, они склонились к воде и что-то кричат мне, но я не слышу. Я стараюсь не смотреть вниз: мне кажется, я чувствую некое присутствие, ловлю на себе взгляд голодных глаз — они смотрят на меня, оттуда, из темноты. Я торопливо гребу к трапу, чтобы поскорее выбраться на лодку.

Все это не мешает мне любить родных. Вечером они вспоминают, какое потешное я скроил лицо, когда папа кинул меня за борт, и несмотря на ужас, гнездящийся в самой глубине души, я смеюсь вместе с ними.

Я хотел бы быть с ними всегда-всегда.

Матери я дарил небольшие стаканчики — она их коллекционировала. Покупал, проводя часы, наполненные бесконечными сомнениями и волнением в антикварной лавке рядом с домом; по дороге домой меня качало от радости и нетерпения, мне казалось, что все сразу наладится.

Но мать никогда не выглядела по-настоящему счастливой, разве только в первые годы после замужества (пока меня еще не было); потом она стала улыбаться кончиками губ. Она смотрела на стакан, который я с любовью выбрал для нее, — с вырезанными цветами, листьями или витиеватыми инициалами почивших барышень, — на автомате ставила в сервант и закрывала дверцу так, словно захлопывала ее и за своими забытыми мечтами. Как-то вечером она, прижимая к груди бокал шампанского, серьезно сказала одной из подруг, заинтересовавшейся стаканчиками: «Ничего так коллекция, да? Пересчитай и узнаешь, сколько мне лет».

Матери угодить было сложно, и я чувствовал, что виноват в этом я.

Как будто над нами парил купол парашюта, он то надувался, то сдувался, падал и давил нам на плечи, потом опять взмывал в небо и натягивался у нас над головами.

Наверное, она надеялась, что моя сестра подарит ей что-то такое, невысказанное, о чем она мечтала. Маленькая Саммер походила на маму в детстве, как ее младшая сестра — такие же густые золотистые волосы, такая же прозрачная белая кожа, чудесно сиявшая в солнечных лучах. Они позировали для журнала о малышах: мать гордо держалась за коляску, в которой лежала моя сестра, и их одинаковые улыбки поражали воображение. Я любил листать этот журнал и представлять, что там у мамы совсем другая жизнь, обыкновенная, материальная и из разноцветного пластика. Я придумывал простые вещи, которые становились немыслимыми, когда мать спускалась по лестнице в своей шубе, с накрашенными глазами, делая крохотные осторожные шаги в туфлях на высоких шпильках.

«Прямо сестры!» — восхищались папины приятели, когда мама и Саммер шли в легких платьях по тропинке, и мама краснела и поправляла выбившийся из убранных назад волос локон.

Она и правда выглядела подростком — стройная, манерно курит, любит провоцировать людей. Например, как-то раз в аптеке какой-то мужчина буркнул, что меня плохо воспитали, и мама громко сказала: «Знаешь, сынок, как называют таких дядей, как этот неприятный господин? Мудаками». (Она говорила, отчеканивая каждое слово, чтобы ее точно все услышали, и улыбалась.)