Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 23

В лагере пана Сулислава Яксы, составленного из первого краковского рыцарства и замлевладельцев иных округов, царило движение не меньше. Весь этот отряд имел свой отдельный лагерь, к которому постоянно из других таборов наплывали гости. Здесь было шумней, оживлённей, веселей.

Павлик со своими – клехой Зулой, Воюшем и военной челядью – напросился к мещанину, который уступил ему светлую и довольно просторную комнату, но той не хватило посетителям, потому что сын Яздона угощал с такой безумной, распущенной щедростью, так весело, что туда все лезли.

Он привлекал к себе людей, добавлял надежды, пробуждал великое стремление, так что все к нему льнули.

Первый раз в жизни он был паном, мог немного по своему желанию наговориться, насмеяться, людей свободно подразнить; мальчик так этим наслаждался, что Воюш постоянно должен был его притормаживать. Он его уже не хотел слушать.

Поддерживали юношу новые приятели, не чем было помочь.

Всё давало ему повод для пустого смеха: люди, место, слова и движения. Он особенно безжалостно издевался над теми, которые о завтрашнем дне говорили с опаской и сомнением.

Он был в высшей степени уверен, что они побьют татар и поля устелят трупами. Эта отвага гневила Воюша, а его гнев её увеличивал. Зула, прохаживаясь с литургической книгой, молился, гневался на шалуна, а так как ему мешали в молитве, часто прямо на двор выскальзывал. Там ему также не лучше было, крик юноши и беспокойство за него тянули его вернуться. Через минуту он появлялся в дверях и, не в силах выдержать в давке, убегал снова.

Воюш сидел на лавке, опёршись на стол и положив голову на руки. Как только глядел на молокососа, плечи его тряслись.

А Павлик шутил.

Уже смеркалось. Сулислав, который на ужин к князю Генриху имел право взять с собой нескольких главнейших, памятуя отца, послал за сыном Яздона, чтобы его сопровождал. Воюш одного его отпустить не хотел, но юноша, быстро надев на себя по возможности лучшую одежду, припоясав самый красивый меч, вырвался, не спрашивая. И он ушёл бы от него, если бы старик сильной рукой не схватил его за полу и не вынудил идти с ним.

Хотя Воюш там места иметь не мог, готов был, пожалуй, стоять позади мальчика, чтобы его в данном случае воздержать от какого-нибудь безумства.

Большая комната в нижней части замка наполнялась, словно на какое-нибудь торжество, собирающимися гостями. На их лицах видна безоблачность, какую даёт мужественным душам неизбежная необходимость. Хмурятся и морщатся лица, пока можно громко болтать, пока можно нагинаться на обе стороны, пока продолжается неопределённость судьбы; когда раз произнесено слово, мужской ум с ним свыкается, смело глядя в глаза тому, что неизбежно.

Теперь колеблющихся несколько часов назад людей было немного. Князь Генрих был сияющий и спокойный, он, что подкреплений короля Вацлава ждать не хотел, и другие из него, как из воды, черпали надежду на победу, отвагу к неравной битве.

Шепёлка глядел на него в недоумении, поддакивал ему, точно сам себя хотел убедить. Мечислав поправлял длинные волосы, сжимал зубы, подтверждал головой то, что говорили. Сулислав, памятуя о мужественной смерти своего брата, погибшего в битве с татарами, не хотел лишать смелости других. И ему добавляла храбрости мужественная резигнация князя Генриха.

Иные, может, забыли о завтрашнем дне ради сегодняшнего вечера, который проходил весело.

Комната, немного низкая, но просторная, освещённая факелами, которые держала стоящая у стен челядь, представляла картину движущихся огней и теней, полную отчётливых противоречий. Одни фигуры обливал густой мрак, когда другие светились в полном блеске, искрясь своими драгоценными украшениями, переливаясь яркими красками, сверкая золотыми окаймлениями.

Кое-где из мрачных теней выскальзывала голова, отмеченная рыцарским выражением мужества, побледневшее лицо увядшего старца, словно вытесанное из серого камня, или цветущие лица юношей, ещё имеющие в себе что-то женское.

Дрожащий свет факелов двигался и перемещал тени, которые проходили по стенам и людям, заслоняли их, падали, исчезали и возвращались. Иногда недавно зажжённый факел пылал более горячим светом и одна часть картины обливалась померанцевым цветом – другие, пригасая и дымя, облекали силуэты полутенями.





В этом переменчивом свете до неузнаваемости менялись люди и лица; исчезали одни и выступали другие.

В княжеском окружении было несколько духовных лиц.

Один из них, когда Генрих занимал место, встав, начал читать молитву и благословение столу. Никогда её, может, рыцарство не слушало так тихо, не повторяло так набожно. Каждому приходила мысль, вернётся ли он ещё к спокойному столу, к семье – под крышу! Тот домашний покой казался теперь в сто раз дороже, неоплаченным сокровищем. Смерть была ничем, но победа над таким врагом, но неволя в путах той дичи, о суровости и варварстве которой столько рассказывали, холодила кровь в жилах.

Стол был, как приказал князь, заставлен обильно, по-пански… Вся жареная дичь домашних и диких зверей стояла на досках, наполняя комнаты запахом мяса. Огромные оловяные и серебряные миски помещали кушанья из муки, сыра, каши с разными приправами. Жбаны и кубки не давали разглядеть гостей, так густо между ними стояли и поднимались вверх.

Князь, который хотел развеселить умы и влить в сердца отваги, велел и менестрелей позвать, которые у двери начали на гуслях и скрипках охотно тянуть песни. Не была это слишком громкая музыка, пир, разговоры заглушали её, – но и такая пробуждала немного веселья. Назавтра вместо неё должны были услышать татарские крики.

Она дивно звучала, словно приказали ей быть весёлой, а была грустной. И та, что забренчала резвей, разлилась тоскливо и плачевно.

Хотя хозяин срочно хотел избежать всякой речи о татарах и о том, что делалось в несчастном краю, невозможно было так спутать мысли и слова, чтобы чем-то не коснулись этой стоящей за воротами реальности, которая уже в них стучала.

Когда подошла ночь, все видели из-за валов на огромном пространстве разажжённые татарские костры; над ними поднимался, колыхался кровавый дым, порванный в огненные клубы.

Знали, а по крайней мере так в то время рассказывали между собой, что у монголов огонь был в особенном почёте, что им всё очищали, послам, к ним отправленным, приказывали проходить через огонь, проводя у костра разные обряды и волшебство.

У княжеского стола сидел пожилой уже рыцарь, очень бывалый, что прибрёл ко двору князя, а некогда воевал в Сирии и видел там сарацин, и бывал гостем у тамплиеров, в их Castrum Peregrinorum. Тот умел рассказывать о войнах с неверными, но то, что о них рассказывал, вовсе не согласовывалось с обычаями татар, и даже с их обликом.

Этот рыцарь по имени Бертранд сохранил почти дружеские воспоминания о неверных; когда рассказывал о своих приключениях, на него смотрели с удивлением. Любил прославлять их благородство в бою, богатство и красоту их оружия, рыцарские обычаи. Это плохо за него говорило, но слушали с заинтересованностью.

И в этот день он начал длиннющую повесть об осаде Дамьетты. Не нашёл, однако, таких охотных слушателей, как в другие дни, прерывали его, а князь Генрих, не слушая незнакомца, спросил Сулислава, который сидел неподалёку, что слышал от своих о способе ведения войны татар.

– Милостивый пане, – сказал Якса, – от русинов и от наших уцелевших мы знаем, что у них вся сила в количестве.

Также гонят вперёд даже невольников кучами, дабы в них первые неприятельские стрелы попали. Если в яростном столкновении не победят, уходят, но преследовать их – обманчивая вещь, потому что в засаду ведут и вокруг окружают.

– Это старая штука! – отпарировал князь Генрих.

– Но она всегда удачна, – изрёк рыцарь Бертранд. – Видя уходящего врага, забывают об опасности, пускаются вслепую.

– Редчайшая вещь в яростном бою – хладнокровие, – сказал князь, – и самая нужная. Иметь мужество и не безумствовать – это настоящее искусство.