Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6

Но услышать зов – это одно, а начать следовать зову – это совсем другое. Для того чтобы последовать зову Петраково, нам нужно было приложить определенные усилия, ибо и дом, и участок – все это находилось в крайне жалком и запущенном состоянии, и все это нужно было приводить в порядок, если мы действительно хотели жить здесь хотя бы иногда. Я, естественно, не буду описывать хлопот по обустройству Петраково, ибо те, кто проходил через что-то похожее, знают все сами, а для остальных все это будет абсолютно неинтересно. Скажу только, что сначала мы связались с местной бригадой строителей из Можайска, которые на поверку оказались опытными халтурщиками, хорошо знающими, как следует грамотно ошкуривать клиентов, максимально затягивая сроки завершения работы. К счастью, через одного своего давнего знакомого, мозжинского старожила, Таня вышла на бригаду строителей из Белоруссии, которые, придя на смену можайским шабашникам, в достаточно сжатые сроки завершили расширение дома, оборудовав его всеми необходимыми удобствами: масляным отоплением, водопроводом, канализацией и газовой плитой, а также усовершенствовали электропроводку, отремонтировали печку, реанимировали баню, выстроили небольшой хозяйственный сарай – словом, превратили наследие Игоря во вполне пригодное для обитания пространство, в котором жители города могли бы предаваться радостям сельской жизни, не нарушая своих городских привычек. Рабочие оказались честными и крайне трудолюбивыми людьми, но их усилия никогда не вылились в такой результат, если бы процессом не руководила Таня. Я всегда знал, что у нее есть особая способность к преображению жизненных пространств, но тут Таня превзошла саму себя. Вникая в мельчайшие детали строительных работ, она по их завершении не менее самозабвенно принялась обихаживать и внутреннее пространство дома, и участок, завязывая тесные контакты с соседями-дачниками, местными жителями, сотрудниками садовых питомников, фермерами из соседних деревень – в общем, превратилась в гения места, аккумулирующего в себе жизненные энергии Петраково.

Всего этого, к сожалению, нельзя было сказать обо мне. Со временем я стал тяготиться тем, что мы поддались зову Петраково. Мне стало жалко времени, сил и денег, которые тратились, быть может, и не в таких больших, но вполне достаточных количествах для того, чтобы вызывать во мне внутренний ропот и брюзжание, которые – увы – я не всегда мог скрывать от Тани. Конечно же, я не мог обнаруживать всего этого в полной мере, но слово «дача» у меня все чаще и чаще начало ассоциироваться со словом «достача». Я не понимал, зачем нужно ехать куда-то за сто пятьдесят километров, чтобы делать там то же самое, что я делаю в нашей квартире на Малой Грузинской. Но в какой-то момент все внезапно переменилось, и произошло это одним июньским утром. В то утро я проснулся не очень рано и не очень поздно – часов в десять. Меня разбудило птичье пение, и это было не просто птичье пение, но нечто гораздо большее. Пользуясь устоявшимися литературными штампами, можно было бы сказать, что я услышал сладкоголосую птицу юности, которую в то утро следовало бы назвать скорее сладкоголосой птицей моего звенигородского детства. Но если говорить проще и конкретнее, то я услышал пение маленькой неприметной птички, что, обитая почти повсеместно в нашей средней полосе, особенно часто встречается в Подмосковье и известна под именем Fringílla coélebs, а в быту зовется просто зябликом из семейства вьюрковых. В отличие от своей ничем не примечательной внешности, эта птичка обладает совершенно удивительными голосовыми способностями. Ее песенка представляет собой продолжительный нисходящий каскад звуковых завитков, завершающийся интонацией повисшего в воздухе вопроса. Все это напоминает скорее не столько песенку, сколько некий звуковой иероглиф, и этот иероглиф как бы парил надо всем, что происходило со мной в Звенигороде. Потом моя жизнь сложилась так, что я почти совсем перестал бывать в Подмосковье и почти совсем забыл о существовании птичьего иероглифа. Конечно же, время от времени мне доводилось гостить на дачах у своих друзей и знакомых, но в условиях бурных деревенских застолий мне было как-то не до птичьего пения. Много позже, навещая своих родителей в Рузе, я как бы мельком слышал пение моей птички, а однажды я услышал ее в нашем глухом дворе на Ходынке, куда майскими ночами залетали иногда даже соловьи. Но и в Рузе, и в ходынском дворе я воспринимал это пение как что-то чуждое и внешнее по отношению к моему «я». Я узнавал его, но при этом оставался абсолютно равнодушным. И вот в то июньское утро в Петраково иероглиф Звенигорода, казалось, зазвучал прямо во мне самом. Впрочем, для того чтобы понять, что же именно произошло со мной в тот момент, наверное, лучше всего вспомнить один отрывок из Пруста, который в свое время я знал почти наизусть и от повторения которого я не могу удержаться снова и снова.

«Уже много лет для меня ничего не существовало в Комбре, кроме подмостков и самой драмы моего отхода ко сну, но вот в один из зимних дней, когда я пришел домой, мать, заметив, что я прозяб, предложила мне чаю, хотя обычно я его не пил. Я было отказался, но потом, сам не знаю почему, передумал. Мама велела принести одно из тех круглых, пышных бисквитных пирожных, формой для которых как будто бы служат желобчатые раковины пластинчатожаберных моллюсков. Удрученный мрачным сегодняшним днем и ожиданием безотрадного завтрашнего, я машинально поднес ко рту ложечку чаю с кусочком бисквита. Но как только чай с размоченными в нем крошками пирожного коснулся моего нёба, я вздрогнул: во мне произошло что-то необыкновенное. На меня внезапно нахлынул беспричинный восторг. Я, как влюбленный, сразу стал равнодушен к превратностям судьбы, к безобидным ее ударам, к радужной быстролетности жизни, я наполнился каким-то драгоценным веществом; вернее, это вещество было не во мне – я сам был этим веществом. Я перестал чувствовать себя человеком посредственным, незаметным, смертным. Откуда ко мне пришла всемогущая эта радость? Я ощущал связь меж нею и вкусом чая с пирожным, но она была бесконечно выше этого удовольствия, она была иного происхождения. Так откуда же она ко мне пришла? Что она означает? Как ее удержать?»[1]

Здесь я должен на минуту прервать цитирование Пруста, ибо в момент переписывания этого текста я почувствовал примерно то же самое, что почувствовал Пруст, когда крошки бисквитного пирожного коснулись его нёба. Но если вкус пирожного пробудил в Прусте воспоминания о Комбре, то при переписывании прустовского текста мне вспомнился «Трактат о пользе превратности любви», написанный мною полвека назад и излагающий теорию серой плоскости существования и голубой глубины бытия. Собственно говоря, ситуация, описанная Прустом, может рассматриваться как наглядная иллюстрация этой теории, согласно которой плоскость существования, образованная нашими делами и поступками, как тончайшая пленка, покрывает бездонную глубину бытия. Несмотря на то что плоскость существования находится непосредственно над глубиной бытия, между той и другой нет никаких точек соприкосновения, ибо на плоскости существования действуют грамматические законы, а в глубинах бытия грамматика утрачивает всякую силу. Но порой на плоскости существования может образоваться прорыв, сквозь который, благодаря прекращению действия грамматических законов, становится видна бездонная глубина бытия, порождающая всемогущую радость.





Удрученность мрачным сегодняшним днем и ожидание безотрадности завтрашнего дня образуют плоскость существования, на которой находится Пруст. Кажется, что ложечка чая с кусочком бисквита полностью вписывается в эту плоскость и не нарушает последовательности, подчиняющейся грамматическим законам. Во всяком случае, для стороннего наблюдателя мрачность сегодняшнего дня, безотрадность дня завтрашнего и кусок бисквита с ложечкой чая представляются явлениями одного порядка, образующими грамматическую последовательность событий, расположенных на плоскости существования. Однако для Пруста эта ситуация видится совсем по-другому: вкус бисквитного пирожного выпадает из последовательности, подчиняющейся грамматическим законам, ибо в нем заключена такая всемогущая радость, которая не может быть втиснута в плоскость существования. Эта всемогущая радость настолько всеобъемлюща и настолько всепроникающа, что, несмотря на свою очевидную связь со вкусом бисквита, она не может быть сведена к этому вкусу и не может быть объяснена с помощью плоскостных грамматических законов. Сознание, привязанное к плоскости существования, не может понять, откуда приходит эта радость, что она означает, и – самое главное – оно никогда не догадается о том, как можно удержать эту радость в себе. Именно с этого непонимания начинается путь поиска.

1

Перевод Н. Любимова. (Здесь и далее прим. ред.)