Страница 27 из 43
- Привязалась к старику, дуреха! - накинулся Пантелей Прокофьевич, встречая Ильиничну у крыльца. - Он по своей стариковской надобности, а она... тьфу, господи, да и глупая!..
- Я-то почем знала? - смутилась Ильинична.
- Должна разуметь. Ну, нечего там. Иди проводи сваху.
За накрытыми столами нетрезвый гуд подвыпивших гостей. Сватов усадили в горнице за стол. Вскоре приехали из церкви молодые. Пантелей Прокофьевич, наливая из четверти, прослезился.
- Ну, сваточки, за наших детей. Чтоб оно все по-хорошему, как мы сходились... и чтоб они в счастье и здравии свою жизнь проживали...
Деду Гришаке налили пузатую рюмку и вылили половину в рот, залохматевший прозеленью бороды, половину за стоячий воротник мундира. Пили, чокаясь. Просто пили. Гомон ярмарочный. Сидевший на самом краю стола дальний родственник Коршуновых, старый атаманец Никифор Коловейдин, поднимая раскляченную руку, ревел:
- Горька!
- Го-оръ-ко-а!.. - подхватывали за столом.
- Ох, горька!.. - отзывалась битком набитая кухня.
Хмурясь, Григорий целовал пресные губы жены, водил по сторонам затравленным взглядом.
Красные лица. Мутные во хмелю, похабные взгляды и улыбки. Рты, смачно жующие, роняющие на расшитые скатерти пьяную слюну. Гульба - одним словом.
Никифор Коловейдин щерил щербатую пасть, поднимал руку.
- Горька!..
На рукаве его голубого атаманского мундира морщились три золотые загогулины - нашивки за сверхсрочную службу.
- Го-орь-ка!
Григорий с ненавистью вглядывался в щербатый рот Коловейдина. У того в порожнюю меж зубами скважину при слове "горько" трубочкой вылезал слизистый багровый язык.
- Целуйтесь, тетери-ятери... - шипел Петро, шевеля косичками намокших в водке усов.
В кухне Дарья, подпившая и румяная, завела песню. Подхватили. Перекинули в горницу:
Вот и речка, вот и мост,
Через речку перевоз...
Плелись голоса, и, обгоняя других, сотрясая стекла окон, грохотал Христоня:
А кто ба нам поднес,
Мы ба вы-пи-и-ли.
А в спальне сплошной бабий визг:
Потерял, растерял
Я свой голосочек...
И в помощь - чей-то старческий, дребезжащий, как обруч на бочке, мужской голосок:
Потерял, ух, растерял, ух,
Я свой голосочек.
Ой, по чужим садам летучи,
Горькую ягоду-калину клюючи.
- Гуляем, люди добрые!..
- Баранинки опробуй.
- Прими лапу-то... муж, вон он, глядит.
- Горь-ка-а-а!..
- Дружко развязный, ишь со свахой как обходится.
- Ну, не-е-ет, ты нас баранинкой не угощай... Я, может, стерлядь им... И буду исть - она жир-на-я.
- Кум Прошка, давай стременную чекалдыкнем.
- Так по зебрам и пошел огонь...
- Семен Гордеевич!
- А?
- Семен Гордеевич!
- Да пошел ты!
В кухне закачался, выгибаясь, пол, затарахтели каблуки, упал стакан; звон его потонул в общем гуле. Григорий глянул через головы сидевших за столом в кухню: под уханье и взвизги топтались в круговой бабы. Трясли полными задами (худых не было, на каждой по пять-семь юбок), махали кружевными утирками, сучили в пляске локтями.
Требовательно резнула слух трехрядка. Гармонист заиграл казачка с басовыми переливами.
- Круг дайте! Круг!
- Потеснитесь, гостечки! - упрашивал Петро, толкая разопревшие от пляса бабьи животы.
Григорий, оживившись, мигнул Наталье.
- Петро зараз казачка урежет, гляди.
- С кем это он?
- Не видишь? С матерью твоей.
Лукинична уперла руки в боки, в левой - утирка.
- Ходи, ну, а то я!..
Петро, мелко перебирая ногами, прошел до нее, сделал чудеснейшее коленце, вернулся к месту. Лукинична подобрала подол, будто собираясь через лужу шагать, - выбила дробь носком, пошла, под гул одобрения, выбрасывая ноги по-мужски.
Гармонист пустил на нижних ладах мельчайшей дробью, смыла эта дробь Петра с места, и, ухнув, ударился он вприсядку, щелкая ладонями о голенища сапог, закусив углом рта кончик уса. Ноги его трепетали, выделывая неуловимую частуху коленец; на лбу, не успевая за ногами, метался мокрый от пота чуб.
Григорию загородили Петра спины столпившихся у дверей. Он слышал лишь текучий треск кованых каблуков, словно сосновая доска горела, да взвинчивающие крики пьяных гостей.
Под конец плясал Мирон Григорьевич с Ильиничной, плясал деловито и серьезно, - как и все, что он делал.
Пантелей Прокофьевич стоял на табуретке, мотал хромой ногой, чмокал языком. Вместо ног у него плясали губы, не находившие себе покоя, да серьга.
Бились в казачке и завзятые плясуны, и те, которые не умели ног согнуть по-настоящему.
Всем кричали:
- Не подгадь!
- Режь мельче! Ух ты!..
- Ноги легкие, а зад мешается.
- Сыпь, сыпь!
- Наш край побивает.
- Дай взвару, а то я.
- Запалился, стерьва. Пляши, а то бутылкой!
Пьяненький дед Гришака обнимал ширококостную спину соседа по лавке, брунжал по-комариному ему в ухо:
- Какого года присяги?
Сосед его, каршеватый, вроде дуба-перестарка, старик, гудел, отмахиваясь рукой:
- Тридцать девятого, сынок.
- Какого? Ась? - Дед Гришака оттопыривал морщинистую раковину уха.
- Тридцать девятого, сказано тебе.
- Чей же будете? Из каких?
- Вахмистр Баклановского полка Максим Богатырев. Сам рожак с хутора... с хутора Красный Яр.
- Родствие Мелеховым?
- Как?
- Родствие, говорю?
- Ага, дедом довожусь.
- Полка-то Баклановского?
Старик потухшими глазами глядел на деда Гришаку, катая по голым деснам непрожеванный кусок, кивал головой.
- Значится, в кавказской кампании пребывали?
- С самим покойничком Баклановым, царство небесное, служил, Кавказ покоряли... В наш полк шел казак редкостный... Брали гвардейского росту, одначе сутулых... - какие длиннорукие и в плечах тоже - нонешний казак поперек уляжется... Вот, сынок, какие народы были... Их превосходительство, покойник генерал, В ауле Челенджийском в одночась изволили меня плетью...
- А я в турецкой кампании побывал... Ась? Побывал, да. - Дед Гришака прямил ссохшуюся грудь, вызванивая Георгиями.
- Заняли мы этот аул на рассвете, а в полдни играет трубач тревогу...
- Довелось и нам царю белому послужить. Под Рошичем был бой, и наш полк, Двенадцатый Донской казачий, сразился с ихними янычирами...