Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 15

Впрочем, отвлёкся. Гости подолгу курили на балконе, затем возвращались к столу, который вспоминается множеством закусок и графинов с настойками. Друзья отца относились к спиртному, как к формальному атрибуту, и больше произносили тосты, чем пили. Я вообще не помню, чтобы кто-то перебрал и был не в себе. Сегодня, при Брежневе, пьют просто страшно… Да, мама права, это были люди особого устройства, таких сейчас уже и не встретить. Многие из них пострадали от репрессий, иных забрала война… Среди гостей были видные учёные, они много тогда говорили о науке, о прогрессе, и я прислушивался, невольно заражаясь страстью к познанию устройства мира, не зная граней, не понимая, куда может привести любознательность… Когда вечерело, и гости один за другим разбирали в прихожей пальто и шляпы, благодарили хозяев, я выходил на балкон и долго вглядывался в тёмно-сизое небо, мечтал. Уже тогда, в шестнадцать лет, я чувствовал всё величие, многообразие и… одиночество вселенной. И я тоже был одинок, как холодно мерцающие звёзды.

У меня не складывались отношения с родителями. Папу я видел редко – машина за ним приходила, когда я ещё спал, и возвращался он поздно. Единственный выходной он также проводил не со мной, а с товарищами, но чаще у него и вовсе не было никаких выходных. Мама тоже почему-то всегда была холодна со мной, хотя внешне это не проявлялось. Но сердце не обманешь – даже когда она говорила что-то мне, то казалось, думает о своём. Я знал, что в семье, несмотря на внешний достаток, был разлом. Видимо, между родителями укрепились недопонимания, которые не привели к распаду семью (да и в то время развод сулил бы отцу концом карьеры), но и подлинной любви, тепла внутреннего, я не ощущал.

Сейчас, оглядываясь в прошлое, я понимаю – всё, что случилось со мной в дальнейшем, заложено именно в то время. Искания, мои ошибки, которые могли стоить жизни, – всё это основано на скрываемом от внешнего мира семейном разладе. Иногда муж и жена ругаются, ссорятся, но остаются крепки их духовные связи. Я наблюдал обратное: улыбки, милые разговоры отца с матерью, за которыми не было чувств. Маленький мир вокруг меня приторно вонял надушенным лицемерием.

Ещё в школе я любил писать сочинения, отдавая мысли бумаге, искренне рассказывал ей всё, как сельский мальчик на исповеди. Однако не получал высоких оценок, видимо потому, что не очень хотел воспевать счастливое время, роль и достоинства Вождя. Нет, я не был и не стал потом каким-либо скрытым противником сталинизма, и я действительно должен был быть только благодарен за сытое и счастливое детство… но искренне не понимал, почему каждый выдох и вдох нужно делать с единственным именем на устах? Я хотел думать не о Сталине, а о звёздах и космосе. Почему каждый учебник, справочник, даже посвященный русскому языку или ботанике, начинался, сопровождался и завершался цитатами руководителя страны? Я тогда не знал, а ведь мне было бы лучше не задаваться подобными вопросами, а жить и развиваться дальше.

Страсть к сочинениям определила и мою судьбу – я стал газетчиком. Впрочем, я мечтал о писательстве, хотел стать новым Максимом Горьким, а лучше Алексеем Толстым и написать свою «Аэлиту», но отец настоял именно на этой профессии. Он надеялся, что я пройду путь от корреспондента до редактора и стану уважаемым человеком. Он знал всех руководителей прессы, и после учёбы в техникуме Харькова меня приняли в штат комсомольской газеты.

Что же это была за эпоха? Вторая половина тридцатых годов – эра стремительных перемен, излома, небывалого взлёта. И меня это время будто подняло на алых крыльях, понесло и… бросило с высоты, разбив жизнь и душу на тысячу осколков.

Главный редактор газеты – Степан Степанович Гейко, в первый же день моей работы пригласил в свой кабинет. Это называлось «вызвать на разговор», и все боялись таких встреч. В редких, как правило, «нехороших» случаях, такие беседы занимали час и больше. Гейко всё контролировал сам, и он любил давать задания напрямую, хотя и были в штате ответственный секретарь, редакторы отделов. У него – сорокалетнего нервного толстяка, было раскрасневшееся лицо, он часто пил из графина, отвлекался на телефонные звонки, во время которых требовал от меня побыть в коридоре. Так, урывками, под грозными портретами Ленина и Сталина он и объяснил мне, новому сотруднику, задачу – освещать роль политпросвещения для комсомольцев.

– Сейчас создаются двухмесячные кандидатские школы, кружки политграмоты, ты будешь рассказывать об их работе. Также закрепим тебя за совпартшколами и комвузами, – чеканил он, даже и не глядя на меня. Гейко вообще не интересовало, чем я хотел бы заниматься, какие темы мог бы предложить – он направлял меня на нужный участок, будто солдата на чистку туалетов. Во всяком случае я, в силу ершистости характера, воспринимал это так. Я же ведь, юнец после техникума, считал себя одарённым человеком, у которого «золотое перо» вшито в руку от рождения. Позже я дерзнул заявить о своём даре Степану Степановичу.





– Ну и направь его, этот свой талант, в дело, а то пишешь сухо, неинтересно, – говорил он, постоянно отвлекаясь на бумаги и забывая, что он в кабинете не один. У редактора было свойство – ругать за ошибки, но оставлять без обсуждения заслуги, воспринимая их как норму. – Звягинцев, ты будто и не веришь в то, что пишешь? В наше время перемен, успехов, ударного труда нельзя быть таким вялым! Раз говоришь, что можешь хорошо сделать материал, так давай! Пиши фельетон! Вот тебе хорошая тема на злобу дня!

Степан Степанович надевал на нос очки-велосипеды, находил в завале бумаг листик. Я всегда удивлялся, как он умел за секунду найти нужную бумагу, даже если это был обрывок. Говорили, что и по требованию высшего начальства он также умел со скоростью света найти любую цифру, назвать точный факт или дату:

– Вот смотри, Звягинцев, факт какого безобразия! В прошлую пятницу на лекториях из двухсот с лишним членов комсомольской ячейки железнодорожных мастерских присутствовало только шестьдесят, – он сделал паузу и посмотрел на меня, чтобы я до конца осознал масштаб проблемы. – Какие же это комсомольцы, если им дела нет до политучёбы? Так и напиши, мы должны бить правдой в лицо бездельникам и ротозеям! – на этих словах он покраснел ещё сильнее. – В фельетоне укажи, что некоторых, кто смеет называться комсомольцами, больше интересуют гармошка и бутылка, танцульки, да стишки есенинские. И это вместо учёбы! Пойми же, Николай, – он редко, но называл меня по имени, видимо хотел донести что-то до самой глубины моей души, – пойми, что мы каждый день заняты важным делом! Именно мы, работники советской прессы, находимся на страже идейных основ народного государства! И имеем все возможности, чтобы исправить нашу жизнь, повлиять, высмеять и навсегда победить пороки, изменить, в конце концов, умонастроение масс! Ты меня понял? Ну что, твоего таланта хватит решить поставленные задачи?

Я скучно кивал.

– Так… – он молчал, вспоминая, что ещё должен сказать, – не забудь, что сегодня на заводе имени Коминтерна заседание молодежного клуба воинствующих безбожников. Затем готовься в среду – отправим тебя с бригадой «синеблузочников» – они будут выступать перед рабочими в цехах между сменами. Подробней расскажет твой начальник отдела. Есть ещё вопросы?

Я молчал, и Гейко снимал тяжёлую чёрную трубку, требовал соединить с кем-то, показывая, что меня для него больше нет…

О чем же я писал в те дни? Тогда мне казалось – о скучной повседневности, которая до тошного безумия наполнялась пропагандой и лозунгами. Но сейчас, вспоминая то время, сравнивая с новым, понимаю, что я стал свидетелем, скажу громко – одним из летописцев особой, переломной эпохи в жизни нашего города, целой страны. Глядя на современную молодёжь, мне кажется, что мы, по сравнению с ней, верили в коммунизм искреннее, старались быть достойными людьми. Сегодня даже мои сверстники порой смеются за спиной над начальством, над Брежневым. Это плохо, ведь если над властью можно смеяться, значит, её конец совсем уж близок.