Страница 8 из 32
- Разрешите записать? - Лейтенант протянул руку за книгой.
- Прошу, пожалуйста. Если желаете, вы этого товарища повидать можете. Товарищ Брусков сейчас живет в тридцать втором номере. Он работает над очерком о наших подпольщиках периода Великой Отечественной войны.
- Спасибо.
Козельский ринулся на третий этаж.
Тридцать второй номер оказался местным "люксом". Душ в нем, правда, временно не работал, зато плюша было больше, чем в комнате Козельского. Лейтенант ожидал увидеть пишущую машинку, пожелтевшие документы и стопку исписанных листков, но на столе у Брускова стояла обыкновенная банка с кабачковой икрой и лежало полбатона. Журналист подкреплял силы.
- Извините за вторжение.
Брусков смутился и стал сгребать со стола хлебные крошки.
- У меня к вам один вопрос.
Козельский протянул служебное удостоверение.
Валерий попытался накрыть икру и батон газетой.
- Очень приятно, очень приятно...
- Нужна ваша помощь. Конкретно вот что. Не встречался ли вам один из этих людей?
Вадим положил на стол фотографии.
Брусков перебрал их, поднося близко к носу, и после некоторого раздумья отложил снимок Стояновского.
- Это лицо мне знакомо.
- Где вы с ним встречались?
- Здесь, в гостинице. Мы жили в одном номере. Я тогда очерк писал вернее, материал собирал, на химкомбинате. Это когда я узнал о Розе Ковальчук...
- Кто такая Роза Ковальчук?
- Героическая девушка. Разведчица партизанская.
- А... А об этом парне вы что-нибудь знаете?
- О нем ничего не знаю. Даже как зовут, не знаю. Да мы и не разговаривали ни разу. Он приехал, я спал. Утром ушел рано. Потом я видел его у дежурной. Вот и все. Больше не видел.
- И все-таки запомнили его неплохо?
Брусков потер пальцами подбородок.
- Видите ли, когда я увидел ботинки...
- Какие ботинки?
- В чемодане, в поезде...
Козельский даже хлопнул себя по лбу. Как же он сразу не вспомнил. Ну конечно. Брусков! Тот самый Брусков.
- Так это вы нашли чемодан?
- Ну да, я.
- Здорово! Меня зовут Вадим, между прочим.
Это "между прочим" Козельский позаимствовал у Мазина.
- А я Валерий.
- Слушай, Валерий, я читал твои показания, но там ни слова насчет ботинок, что они тебе известны.
- Я это сам только сейчас понял. Тогда я переволновался. Впервые пришлось с живым вором дело иметь. Да и огрел он меня так, что нога до сих пор болит. Так что про ботинки эти я тогда и не вспомнил. А потом стало что-то мерещиться. Как будто видел я где-то эти ботинки. Понятно, сначала подумал, что воображение разыгралось - мало ли таких "сапог"! А сейчас точно вспомнил, когда фото увидал. Я спал, а он вошел, топал этими ботинками, разбудил меня. Я лежал, злился. Ну вы-то хоть убийцу его нашли?
- Вот что, Валерий, - ответил Козельский. - Я тебе, понимаешь, всего рассказать не могу. Но очень важно, что этот парень здесь делал, в Береговом. Может, что мелькнет у тебя в памяти, а?
Брусков покачал головой:
- Ничего. Если б знать такую петрушку...
Козельский засмеялся.
- Все так. "Если б знать..."
- Постой. Кажется, мелькнуло немного. Он у дежурной насчет оранжереи спрашивал. "Где у вас в городе оранжерея? Цветы там купить нельзя?" Я только обрывки разговора слышал.
Оранжереи в Береговом не оказалось. Было "Парниковое хозяйство химкомбината", которое Козельский обнаружил на самой окраине после долгих поисков. Когда он вошел под стеклянную крышу, где выращивали красивые, похожие на лотос белые цветы с незнакомым названием "калы", то вспомнил самшитовую рощу под Хостой.
Было жарко и сыро. Толстая женщина в грязном платье с короткими рукавами разгребала жирную черную землю.
- Простите, мне нужно поговорить с вами.
Женщина глянула на него недружелюбно.
- Вы работали здесь тринадцатого апреля?
- Если не воскресенье, так работала.
Мимо прошла девушка в розовом платочке и пальто - видно, собиралась уходить. Но приостановилась, прислушиваясь к разговору.
- В этот день у вас покупал цветы один молодой человек...
- Никто у нас ничего не покупал. Мы только для организаций цветы продаем.
Девушка пошла к выходу.
- Ему были очень нужны цветы.
- Понятия не имею. Мы такими делами не занимаемся.
- Но, может, не вы, а кто-нибудь другой из ваших работников?
- Без меня тут никто не распоряжается.
Осечка вышла полная. Козельский, ругаясь про себя, вернулся на автобусную остановку. Там под навесом стояла девушка в платочке.
- Товарищ, вы не рыженького такого спрашивали?
- Вот этого. - Козельский от волнения забыл развернуть весь веер. Достал одну карточку.
Девушка закивала:
- Покупал он цветы, покупал. Только Матрене не говорите, что я сказала. Это ж не полагается, отдельным гражданам продавать. Она не хотела сначала, а он говорит: "Мне очень нужно, я заплачу, сколько вы скажете". Кажется, по рублю за цветок с него содрала.
- Золото мое! - обрадовался Козельский. - Как вас зовут-то?
- Я не скажу. Матрену боюсь.
- Ладно. Пусть это будет наша тайна. А для чего ему цветы нужны были?
- Не знаю. Не говорил. Сказал, очень нужны - и все. Я рядом работала, весь разговор слыхала. Зачем - не говорил.
- Ну и за то спасибо.
Подошел автобус. Козельский хотел было подсадить девушку, но она замотала головой.
- Мне другой нужен.
Козельский уехал один. Он был доволен собой. Нитка тянулась.
Сошел лейтенант на главной площади, где на бетонном постаменте зеленый танк с пробоиной в борту указывал на запад коротким орудийным стволом. Рядом стоял памятник погибшим подпольщикам-комсомольцам. Список фамилий на гранитной плите и даты: первые цифры разные, вторые одинаковые - 1942. "Моложе меня ребята были", - подумал Козельский. И пошел через площадь к гостинице, представляя, как закончит свой доклад Мазину словами: "Думаю, Игорь Николевич, что, как говорят французы, нужно искать женщину".
V
Свободными вечерами Мазин любил бродить по городу. Был у него и любимый маршрут. Через шумный, в разноцветных неоновых бликах центр, где люди всегда спешат - кто на встречу со счастьем, а больше на очередной сеанс в кино, он спускался к набережной и шел вдоль реки, мимо остановившихся отдохнуть у стенки теплоходов, слушал, как где-нибудь в тесной рубке вахтенный крутит со скуки старые пластинки, смотрел, как светятся из глубины отражения звезд и огней на мачтах, дышал сырым, набегающим со стороны моря воздухом и у железнодорожного моста поднимался снова наверх, проходил тихими старыми улочками, где под акациями, на самодельных скамеечках, судачили уставшие за день женщины. А потом перед ним вырастало большое, построенное почти сто лет назад здание вокзала, и он опять попадал в мир суеты, шума, мчащихся машин, кафетериев с прозрачными стеклянными стенками, где пили вино, смеялись и не обращали внимания на человека, который шел неторопливым шагом, держа руки в карманах плаща.
Маршрут этот был любимым, потому что Мазин знал здесь каждое здание и ничто не отвлекало его, не мешало думать. Такая уж у него была работа, и он никогда не жалел, что выбрал ее. В свое время ему предлагали и аспирантуру, и другие более спокойные и лучше оплачиваемые места. Он отказывался, хотя друзья сочувствовали и посмеивались над "увлечением детективщиной". Его считали чудаком, но все это было в прошлом. Друзья разбрелись по свету. Мазина давно уже не числили в молодых, никто больше над ним не смеялся, потому что никто не смеется над человеком, выбравшим трудную и нужную профессию на всю жизнь и оказавшимся, как говорится, на своем месте.
И сам Мазин хорошо знал, что он "человек на месте", как знали это и те, кто руководил им, и те, кем руководил он. Знал и от этого чувствовал ту необходимую уверенность в себе, без которой немыслимо любое большое дело. Он умел не обольщаться легкими удачами и не падать духом, когда, казалось, заходил в тупик. Мазин всегда ощущал превосходство над своим противником, потому что человек, у которого чиста совесть, сильнее в поединке с тем, кто вынужден запутывать следы, преследуемый страхом. Он не может не сделать той единственной ошибки, без которой не обходится ни одно преступление. И каким бы сложным ни казалось ему дело об убийстве Укладникова - а Мазин полагал, что оно принесет еще много неожиданностей, - он не сомневался, что нужная нитка в конце концов попадет ему в руки и он выберется по ней из лабиринта. Правда, кого он встретит на выходе, Мазин еще не знал, потому что даже то "фантастическое" предположение, о котором он не стал говорить Козельскому, пришлось оставить после находки чемодана.