Страница 23 из 28
Малюта продолжал глядеть с недоверием, слушая царя, а когда тот закончил, с гордой настойчивостью, поклонившись, сказал:
– В судьи не гожусь я, государь, но ежели бы Господь Бог и мой земной владыка дали мне власть карающую, осудил бы я того князя Курбского прежде, нежели учинит он зло родной земле.
Иван Васильевич удивленно вскинул бровями. На лбу его собрались морщины, в глазах сверкнуло неудовольствие.
– Опомнись, Малюта!.. Судьей над столь родовитым и доблестным князем может быть только ваш государь, а не кто из его холопей. И ты, Лукьяныч, смири норов свой и впредь службою не по чину перед своим царем не красуйся… Зазнайство – наибольшая опасность для холопа.
Царь прошелся по палате и на ходу сказал, как будто разговаривая сам с собою:
– Герцог свейский Иоганн растерзал раскаленными клещами свейского наместника в Гельмете Ягана Арца. Якобы Арц тайно служил мне, изменил герцогу. А я и не знал никогда того человека и дел никоих не имел с ним! Зря того Арца сгубили!
Малюта опустился перед царем на одно колено.
– Прости, государь! Видит Бог – не ради себялюбия, но ради пользы царства твоего говорю я. Царская милость, на лукавстве раба возросшая, столь же непрочна, как бы тяжелый камень, на тонкую дратву положенный. Лукавство в единый миг может раскрыться перед очами государя. Мое слово государю я вражеской кровью омываю. В другой раз прошу прощенья, коли не по чину слово молвил. Но ведь, государь, пощады твоим недругам от меня никогда не будет, кто бы они ни были.
Иван Васильевич улыбнулся.
– Встань! Впредь не досаждай мне докучливыми изветами… Недостойно то седеющей бороды твоей.
После беседы с Малютой, войдя в покои царицы, Иван Васильевич устало опустился в большое, обитое узорчатым шелком кресло.
Царица Мария, с распущенными до пояса черными косами, сидела за прялкой в шелковом розовом сарафане, плотно облегавшем ее стройный величавый стан. Она быстро поднялась и низко поклонилась царю.
– Вспомнил меня, государь? Бог спасет тебя!
Иван Васильевич улыбнулся.
– Добро! Ты гневаешься? Молви ж, чего ты хочешь от царя.
Мария Темрюковна замялась, с трудом подыскивая нужное слово. Она не знала многих русских слов, хотя ее каждодневно учили русскому языку двое посольских дьяков.
Иван Васильевич порывисто встал с кресла и нежно обнял жену.
– Царица! – тихо сказал он, прильнув к ее теплой, пахнущей розовым маслом шее. – Поехать бы нам с тобой с Божьего благословенья к твоим родичам, в горы, к теплому морю… Крепость я приказал поставить там, чтобы защищать черкесскую землю от турок и крымского хана. Та земля отныне будет наша. Твоих братьев Темрюков поставлю начальниками над войском… Там светить нам будет горное солнце, там теплые ветры обласкают мою душу. Мария, найду ли я там верных людей, чтобы служили мне и всей Руси?
Лицо Марии Темрюковны осветилось восторгом; она указала рукой на большой серебряный отцовский кинжал, украшавший стену над ее постелью.
– Заколи меня, буде неправду говорю. Там…
И торопливо, взволнованным голосом она, подыскивая русские слова, мешая их с горскими, стала рассказывать, как прекрасна ее страна, какой честный и храбрый народ там, как хорошо им будет обоим; там живут ее родители; их дворец будет досягаем только для облаков и горных орлов; в темнеющих небесах царь увидит, как рождаются беспечные звезды, о которых в горах поют песни, называя их «цветами любви». Там не надо никого казнить, а надо любить. Он, царь, в золотом дворце на вершине горы будет петь свои любимые стихиры, играть на своих любимых гуслях, а она, царица, будет слушать его. А по утрам на гранитной скале она будет возносить молитвы Всевышнему о продлении царю жизни на долгие годы…
Иван Васильевич с грустной улыбкой слушал горячие, торопливые слова жены. Он усадил ее рядом с собой и, прижавшись щекой к ее голове, полузакрыв глаза, слушал слова царицы.
– Здесь горе, обида, измена… Плохо здесь!
Слово «измена» Мария Темрюковна сказала с особым ударением.
– Там мой отец, мои братья, мой народ… Ой, ой, заколют изменников они и бросят вниз… глубоко… туда… в пропасть… Там острые камни… Острые! Горный поток унесет изменников…
Царь нежно поцеловал ее.
– Гоже слушать тебя… моя царица!
Поднявшись, Иван Васильевич тяжело вздохнул.
– Ты вздыхаешь? Тебе скушно… Анастасия!.. Опять? – спросила царица, змейкой обвилась вокруг мужа, в черных глазах – жгучий блеск ревности, в зубах – кончик пряди косы.
– Не о том мои думы… Еще двое бояр да с ними дьяки тайно из Москвы отъехали… Послал вдогонку Суровцева с казаками, и те все скрылись: «Не хотим-де мы служить царю Ивану и по той же дороге к польскому королю уйдем!». Леснику они то сказали. Пытали мы лесника, а он поклялся, будто ничего, опричь тех слов, не слыхивал от Суровцева… Кому верить? Малюта говорит: никому не надо верить! И Курбского он оговаривает… Курбского!..
– Что я знаю? Не знаю никого… Никто мне не люб, батюшка-государь!.. Уедем в горы, к отцу!..
Иван Васильевич горько усмехнулся:
– Что ж будет с моим царством, с Москвой, коли и царь утечет? Каков бы жребий мой ни был – нет мне дороги на сторону! Терпеть до конца – мой удел.
Мария Темрюковна нахмурилась; на переносице обозначились черточки недовольства, глаза ее метнули строгий взгляд в сторону царя.
– Они убьют тебя… отравят…
– Что Бог даст… Мария, но мне ли Москву бросить? А Русь? Большая она. Многоязычная. Беспокойная. О Русь!..
После недолгого молчания повторил:
– Беспокойная… и озорная!.. Вчера, сказывали пристава, – девки бесстыдно оголились и дацким послам срамные места казали… Пристава захватили их, пытали. Пошто срамились перед чужеземцами? А они ответили: «Што, мол, за диковина? Пущай смотрят нехристи, в другой раз не поедут к нам…» Послы своему королю расскажут, а я мню союз с ним учинить… Велел я девок тех в пыточную избу забрать да батожьем посечь, чтобы государеву землю не соромили. С дацкими послами о море крестоцеловальную грамоту хочу учинить, а они кажут… Море надобно, пойми, государыня!.. Дацкий король воюет со свейским. Стало быть, мне с ним в дружбе быть. Подобно польскому и свейскому королям, настало и мне время своего корсара пустить в море. Хочу в мире жить с дацкими людьми… Вникни, государыня. С востока мы, с запада Фредерик свейских каперов учнем теснить… да и королевских тоже…
Мария Темрюковна еще крепче обняла его, строго проговорив:
– Ласкай! Шайтан с ними!
Иван Васильевич отстранил ее руки, продолжая говорить как бы про себя:
– В тисках был я с малых лет… Не волен я и ныне в себе. Да и жить не умею… Что есть жизнь – не ведаю. Править царством учусь… А ныне вот и митрополит занемог… Вот… Жди! Церковь осиротеет. По ночам, во сне, я вижу, как на меня смотрит множество глаз… Темно… Ночь… Вы все спите… А я отгоняю от себя эти глаза… За ними тьма… Русь!.. Меня зовет земля!.. Она держит меня… Что боярину можно, то негоже царю… Страшно, Мария!
Иван Васильевич схватился за голову.
– Нет!.. Прости, Господи! Не ропщу я… Макарий умирает!.. Брат Юрий преставился. Кругом покойники! Помолимся, Мария.
Оба опустились на колени.
– Спаси нас!.. – едва слышно прошептал царь. Молодое, мужественное лицо его вдруг покрылось морщинами, постарело…
Своей рукой он сжал руку стоявшей с ним рядом царицы.
– Ой! – съежилась она. – Холодно… Рука – лед!
Грустная усмешка скользнула по губам царя.
Глава VIII
Наливки – ранее глухой, безлюдный уголок Москвы – в последние два-три года стали совсем уж не таким глухим уголком, как в былое время. Правда, эта часть Яузского побережья все еще была густо покрыта деревьями и кустарниками, но уже повсюду в чаще протянулись частоколы да изгороди, и стоило углубиться подальше в рощу, как можно было увидеть не одну и не две затейливые новостройки.
Здесь же находился и обширный постоялый двор, воздвигнутый датскими купцами для приезжавших из Дании в Москву торговых людей. С тех пор как Нарва стала вновь русской, в Наливках одно за другим вырастали иноземные подворья. Оттого и окрестили эту местность – Иноземная слобода.