Страница 9 из 12
Открыв глаза, Романов торопливо извинился за то, что, видимо, не совсем правильно истолковал смысл выражения «положительная комплементарность». Отступил на шаг и попросил разрешения сделать это как-нибудь в другой раз.
– А сейчас, если вы не возражаете, я пойду… Ладно?
Вместо ответа, Пинчук втолкнул его вглубь комнаты. Поправил выползшую из-под спортивных брюк нательную майку, и, сжав кулаки, предложил поговорить как мужчина с мужчиной.
Выставив вперед себя ладони, Романов в ответ попросил Пинчука успокоиться. Пинчук, не желая успокаиваться, велел сказать: с какой целью он, чума, решил вывести его – нормального и почти что трезвого человека – из себя.
Романов попытался объяснить, что у него даже в мыслях не было никого никуда выводить, самому бы, дай бог, скорее куда-нибудь выйти. Пинчук, сделав еще шаг навстречу, потребовал ответить: чем он – нормальный и почти что трезвый человек – вызвал столь неуважительное отношение к себе со стороны вконец оборзевшей козявки.
Романов, чуть не плача, сказал, что никакая он не козявка и вообще не понимает, о каком неуважении идет речь. Пинчук, не желая ничего знать, спросил: как бы он, чума, повел себя на месте нормального и почти что трезвого человека, если бы к нему – нормальному и почти что трезвому человеку – какой-то мужик почувствовал неосознанное влечение.
– Наверное, в небритую морду бы дал? Правильно?
И тут же, предупредив о том, что сейчас, кажется, не выдержат и начнет кого-то долго, нудно бить, нанес неловкий удар, пришедший Романову в правое предплечье.
Романов упал на спину. Увидев, как потерявший равновесие Пинчук валится на него, согнул ноги и, что есть силы, толкнул в грудь. Потом вскочил и еще дважды сверху вниз ударил кулаком по затылку. После чего сделал шаг назад и, приподняв руки до уровня подбородка, приготовился к последней в своей жизни драке.
Минуту – шестьдесят долгих секунд – Романов, ожидая нового нападения, стоял, тяжело дыша, над огромным занимавшим чуть ли не половину пола телом Пинчука, и сам себе казался несчастным воробышком, в одиночестве отбивающимся от матерого хищника.
Перевалившись с боку на живот, Пинчук глухо застонал. Одновременно с щелчком закончившейся магнитофонной кассеты, осторожно поднялся на ноги и, держась за левую часть груди, медленно прошел к столу. Проклиная аритмию, сердце, здоровье, не позволяющее дышать полной грудью, упал на табурет и закрыл ладонями лицо.
Поняв, что опасность миновала, Романов опустил руки. Осмотрелся по сторонам: все ли спокойно, и бочком двинулся в сторону двери.
– Погоди! – окликнул Пинчук. – Ты чего приходил-то?
Не зная, что делать, то ли бежать без оглядки, пока путь открыт, то ли вернуться, поговорить об интересующем деле, Романов в нерешительности остановился.
– Медею, что ли, ищешь? А ты кто ей будешь, я не понял, хахаль что ли?
Романов отрицательно покачал головой: нет, сказал он, не хахаль.
– А впрочем, – оторвав ладони от лица, выдохнул Пинчук. – Мне без разницы. У меня баб этих – только свистни… Водки хочешь?
Романов замотал головой из стороны в сторону и сказал: да.
– Тогда проходи!
Стараясь не делать резких движений, Пинчук достал из-за спины второй табурет. Поставил напротив себя через стол и кивнул, приглашая садиться.
Прежде чем принять приглашение, Романов десять раз подумал: стоит ли рисковать.
Решив на одиннадцатый раз, что стоит, мысленно помолился: «Была, не была, где наша не пропадала!», и сел. Взял в руки стакан, наполовину наполненный водкой и, желая как можно скорее закончить дело, ради которого пришел, спросил: где найти Медею.
– А зачем она тебе?
К своему удивлению Романов не сразу нашелся, что ответить. Сначала хотел сказать: затем, чтобы выяснить, для чего она приходила к нему в полночь в одной ночной рубашке, потом подумал и решил, что дело не том, чтобы найти и спросить, а найти и сказать, что она не одна, что человек, который будет бескорыстно помогать ей, находится на расстоянии вытянутой руки.
– Да так… Слишком много накопилось всего. Сразу не расскажешь.
– А ты выпей! Говорить легче будет.
Недолго думая, Романов опрокинул в себя содержимое стакана. Поставил с громким стуком на стол, и, влекомый внезапно возникшим желанием излить душу человеку, от которого зависело: найдет ли он Медею, принялся подробно рассказывать обо всем, что случилось с ним, начиная с той самой ночи, когда над притихшим городом взошла бледно-желтая луна.
Закончив рассказ, Романов еще раз с удовольствием выпил водки, занюхал рукавом рубашки, и спросил Пинчука: как он думает, какую цель преследовала Медея, когда приходила к нему.
Пинчук пожал плечами. Сказал, что Медея, девочка, конечно, со странностями и приворожить, кстати говоря, может не хуже его летавки, но вот чтобы в полночь явиться бог весть кому в одной ночной рубашке…
– Нет, чума, это не в ее стиле. Тут что-то не так.
Романов уныло согласился: не так.
Потом спросил:
– Ты с ней, говорят, встречался?
– Нет. Но она мне звонила один раз, после того, как прилетела из Швейцарии.
– О чем вы разговаривали, можно узнать?
– Ни о чем. Так, обычный трёп.
– Как найти ее, знаешь?
– Теперь, когда Дадиани сменили местожительство, нет, но… –добавил Пинчук, подняв указательный палец правой руки вертикально вверх. – Попробовать поискать, думаю, можно.
Толя Пинчук, как и говорил, оказался человеком не только нормальным, но и почти что трезвым. Точно извиняясь за поведение, недостойное богатыря, он весь вечер, казалось, старался загладить перед Романовым свою вину – рассказывал всё, о чем знал или догадывался, делился всевозможными слухами, словом, вел себя подобно иным совестливым людям, которые честно признают за собой пороки, от которых не в силах избавиться.
Отвечая на первые два вопроса Романова: что собой представляет Медея и кто ее друзья, сказал, что по причине крайне редкого пребывания на родине, друзей у нее нет и быть не может, за исключением разве что сводной сестры Софико.
– Что же касается того, кто она такая…
Задумчиво пожевав губы, Пинчук попросил Романова представить себе человека, которого когда-либо незаслуженно обидел.
Выполняя просьбу, Романов нарисовал в своем воображении себя в обличии двухметрового богатыря с ярко выраженными надбровными дугами, а человека, незаслуженно обиженного им, в виде интеллигентного сорокатрехлетнего мужчины с усталым лицом, в котором читались ум и душевные страдания.
– А теперь, – сказал Пинчук, получив от Романова знак о том, что тот сделал всё, как надо, – постарайся вызвать в себе чувство вины перед ним, как будто ты только минуту назад узнал о том, что наехал на него конкретно не по делу.
Романову не было нужды особо стараться. Не успел Пинчук договорить, как он – двухметровый богатырь с ярко выраженными надбровными дугами – уже испытывал неимоверные муки совести оттого, что издевался над интеллигентным человеком с умным лицом, чья единственная вина заключалась в том, что тот всеми силами старался помочь попавшей в беду сироте.
– Почувствовал, да? – заглянул ему в глаза Толя. – Чего молчишь?
Удрученно покачав головой, Романов сказал о том, что ему сейчас до того худо – хоть в петлю лезь.
– Ну вот! – неизвестно чему обрадовался Пинчук. – Так же и с Медеей! Все, кто с ней общались, испытывали примерно те же чувства. Я, кстати, тоже… Так до того это, скажу тебе, дошло, что она, по-моему, сама вскорости уверовала в то, что все вокруг провинились перед ней!.. Короче, – хлопнул ладонью по столу, – ходячий укор совести – вот кто она такая!
– А основания считать себя обиженной у нее были?
Пренебрежительно махнув рукой, Пинчук ответил, что основания считать себя обиженным, если поискать, найдутся у каждого. Потом подумал над тем, что сказал, и, почесав затылок, добавил, что в случае с Медеей, причины как раз таки, возможно, и были.