Страница 44 из 45
Не плачь о нем, мать! Он не поймет слез твоих, он насмеется над ними! Не прочтет в них любви, не почует, как перевернулась в твоем старом, слабом, уставшем теле твоя любящая душа, если и месяц, и звезды, и небо не пробились в его молодую грудь, не заставили его с тоской оглянуться туда, где — все, что его любит и жалеет.
Жирард без оглядки убежал из родного дома. На один корабль его приняли мальчиком в прислужники, и неизвестно, сколько времени он оставался в этом непочетном звании, только знают, что в 1775 году он приехал в Нью-Йорк уж в должности начальника корабельной команды.
Тут он стал пытать свое счастье. Принимался за то, принимался за другое, работая тихо, без шума как муравей, и как муравей, нося по зерну в основание своих будущих капиталов.
Время есть уже деньги, сказал Франклин, другой гений молодой Америки. Жирард это понял, и не упускал даром ни одной минуты.
В Нью-Джерси принялся он делать сигары, пользуясь даровыми уроками, полученными им на островах Вест-Индии, но это, вероятно, показалось ему путем слишком медленным к достижению капиталов. Он отправился в Филадельфию. Отсюда, с разными безделушками поднимался он на судах по берегам Делавара и променивал их у колонистов на местные произведения. — И это ему показалось невыгодным.
В маленьком балагане, на базаре, он стал торговать канатами и старым железом.
И вот, суетится он в своей грязной лавочке; собирает гроши, считает, да пересчитывает, сколько надо собрать их завтра. Нищий просит у него куска хлеба; Жирарду и хотелось бы дать, и он дал бы, и дал бы непременно, если бы услужливый ум не шепнул ему оправдания. Да его ли ум не шепнет ему тысячи причин, по которым даже преступно подать нищему кусок хлеба!
«Лентяи, чужееды! — бормочет про себя Жирард, — губят дорогое время, унижаются, просят у других, которые потом и кровью достают копейку! Теперь они просят, а ты приучи их даром есть хлеб твой — им это понравится — и после они станут красть у тебя, или отнимут насильно». — Проваливай, старик! — кричит он раздраживши искусственным доказательством свое сердце до гнева. — И рад он, что отделался и от докучливого нищего, и от страшного голоса самой природы: «помоги ему: он брат твой».
Но сердце не так легко успокоить: оно прямо; оно еще шепчет укор за равнодушие; оно еще болезненно сжимается — и Жирард мечтает о золотых горах, чтобы заглушить угрюмый голос сердца.
Страшно подумать, как систематически, как искусно иногда человек убивает свои лучшие чувства, свои лучшие движения. Что самоубийство перед этой безжалостной, отвратительно безжалостной и гнусной пыткой над благородным духом, лучшим даром Создателя этого чудного мира? Зачем тебе золото, Жирард? — Сумеешь ли ты насладиться им, если блеск неба и шушуканье деревьев, по которым разбрызгано золото солнца, не шевелит души твоей! Что даст тебе жизнь, если песня, которую заводит вечерний ветерок в скважинах прибрежного тростника, не манит тебя к берегу, не заставляет тебя сладко задуматься!
Но Жирард об этом не думал. Начавши убивать свою душу, трудно остановиться, и страшно оглянуться назад: легче, закрывши глаза, довершить преступление. — Пусть себе блестит небо, пусть цветут и пестреют луга — ничто не оторвет добровольного торгаша от милой ему выручки; так как, наоборот, поэту, птичке, залетевшей на Север,
В 1812 году, Жирард открыл банк, основным капиталом которого положил два миллиона серебром. А через год, когда правительство Соединенных Штатов хотело сделать заем в шесть с половиною миллионов рублей серебром, Жирард дал правительству эти шесть с половиною миллионов.
И вот он в славе.
В Америке его имя произносится с изумлением, часто переходящим в подобострастное уважение. Все торговые компании, в которых он участвует, гордятся, заключая в своей фирме имя Жирарда. По синему морю белеют и шумят паруса его кораблей — и выходит он на берег с подзорной трубкой, и наводит ее в даль, и хмурится в усилии разглядеть его ли это корабли, и сколько их. И не видит, что паруса, то белеют, как полногрудые чайки, то с негой и ленью расширяя свои длинные крылья и плывя на них, то трепеща ими сверкают в лучах вечно мирного солнца.
Разводит Жирард сады — в них плоды, лучшие в Америке. Но не для него их роскошь, их свежесть и аромат: они укладываются в корзины и отвозятся его кораблями за море. И не было у него друга, перед которым он мог бы хот похвастать тем что у него есть. Все Жирард берет для себя, далее сознание своего богатства. И как крот носит без устали в свою нору запас на зиму, больше, чем сколько нужно, Жирард, не спрашивая себя — для чего, все торопился нажить рубль на рубль, все боялся прикоснуться к своему кошельку раньше времени.
Вот, выходит он вечером в сад. Медным полукругом выглядывает заходящее солнце, потопляя острые верхушки дерев в розовом свете своих последних лучей. Стыдливо прячется румяное яблоко под темно-зеленым листом родимой ветки. Там, сквозь темную зелень деревьев, глядит, не утомляя человечьего глаза, спокойная синева далекого неба. Цветы опустили утомленные днем головки свои и, полные неги, дышат ароматом в своей грациозной усталости. А там, в небе, с другой стороны, остановилась перед солнцем двурогая луна, глядя застенчиво-скромным взглядом на прекрасное солнце.
Жирард идет по саду. Он в духе. Он глядит и на небо, и на зелень.
— Если бы завтра ветерок, — думает он, — корабли могли бы отправиться.
И фантазируя на эту тему, подходит к краю сада. Вдруг слышит он живой и чистый и звонкий, как песня синички, голосок дитяти: «Бетси, душечка, не веди меня домой! Здесь так хорошо, весело так. Мне еще хочется побегать».
Должно быть, сестре дитяти, Бетси, самой не хотелось еще идти домой; потому что на умоляющий голосок ребенка она только потрепала его по щечке и поцеловала. — И слышно было, как покатился обруч под ударами палочки, сопровождавшими шлепанье детских ножек, которое звучно раздавалось по сухой аллее вечно молчаливого и дикого в своем молчании сада.
Жирард готов уже насупиться: в самом деле, детей напустили в сад — переломают сучья! Сорвут какой-нибудь цветок!.. Но вдруг сквозь листву увидел скупой голову Бетси. Девушка, лет шестнадцати стояла спокойно и твердо, задумчиво подперши двумя узенькими пальчиками слегка оттененную румянцем щеку.
Ее большие голубые глаза, с крупными чернеющимися зрачками, как-то открыто и рассеянно глядели из-под густых, каштановых ресниц, вдаль, туда, куда солнце заходит. Бог ее знает, о чем она думала: может, рисовала она себе тот край, где теперь утро, и казалось ей, что там люди добрее и лучше; что там люди любят друг друга больше, чем деньги; что там попросить их о чем-нибудь, в нужде, можно спокойнее и приятнее, оттого что они исполняют все с радостью; думала, может быть, она, что сладко открывать другой душе свои печали, свои радости и надежды, и грезы. — И личико девушки становилось все грустнее и грустнее. Но ее чистой душе было сладко грустить, потому что в мечтах благородного сердца о лучшем, в самом недовольстве его окружающею жизнью таится, в утешение ему целый мир наслаждения. И когда из-за дальних кустов все яснее и громче раздавались удары палочки о кольцо, за которым, смеясь и прыгая, запыхавшись, бежала белокурая девочка, встряхивая свои золотистые кудри, Бетси не замечала ее приближения: она вся была безотчетно погружена в свои грустные думы.
«Можно еще побегать, Бетси?» — спрашивала прерывающимся от усталости голоском девочка, но Бетси не слыхала этого вопроса. Она рассеянно приглаживала кудрявую голову своей сестры, и та опять пускалась во всю прыть, за обручем, по ровной дорожке, наконец исчезла за кустами.
И Жирард засмотрелся.
Он даже инстинктивно, туманно понял, о чем думала, чем наслаждалась Бетси, глядя на заходящее солнце. Его грудь наполнилась каким-то томительным ожиданием, непонятным, как музыка, но и сладким как музыка.