Страница 5 из 6
«Вот оно! – думал я в тишине. – Вот оно творится. Вот оно происходит». И тут же запнулся: «Происходит что?» – «Это». И вот уже я увидел, холм на мгновение пропал из вида, с закрытыми глазами, чего мне, и уже давно, не только в эти дни, а еще сильнее – ночами, так вопиюще не хватало: так не хватает – мне ли одному? – того, что вечно ускользает и теряется. «Как это: видеть то, чего не хватает?» – «Да! И к тому же еще и не предмет, а слово!» – «Быть может, вечное возвращение?» – «Нет! То, что я увидел, как слово и как действие, было продолжение». – «Вечное?» – «Ничего, кроме просто продолжения. За продолжение!»
Я остался сидеть у открытого окна, долго, опять же очень долго, далеко за полдень. Пальцем не пошевелил. Крона каждого отдельного дерева на вершине холма казалась ветряной мельницей. Мельницы, они мололи и мололи. То, что они делали, – это продолжение? Да, продолжение. И как от дерева к дереву господствовала разных оттенков зелень, и тоже от кроны к кроне все мололо, крутилось, вращалось, кружилось, и все по-разному. «Все птицы летают по-разному?» Да, так и каждое дерево-мельница клонится, выпрямляется, качается, извивается, тянется вверх и раскидывается, очевидно, совершенно по-своему.
Потеплело, и на пространстве между открытым окном и Вечным холмом запорхали парочкой первые в году те крошечные бабочки, которые мне – когда они мелькают в воздухе туда-сюда, отчего кажется, будто их становится три, а то и четыре, – напоминают балканскую игру в наперстки, их и зовут балканскими мотыльками. В своем парном танце – или что это было – бабочки неуклонно двигались по направлению ко мне, все более неистово и бурно кружась по спирали – или что это было, – и в конце концов, на расстоянии вытянутой руки от меня на уровне моих глаз, с такой скоростью, что светлые круги у них на крыльях ярко засияли, как вспышки света, при этом мгновенно, как в ряду внезапно меняющихся картинок, когда скорость достигает наивысшей точки, казалось, что их кружение останавливается и они замирают на месте, без движения или по ту сторону всякого движения. И меня охватила безымянная радость от моего бездействия теперь и дальнейшего бездействия тоже, так можно и дальше бездействовать и позволять бездействовать, и так далее, и так далее.
Впоследствии мне весь день вспоминались – какая наука объяснит мне, отчего и почему так? – виды и названия мест, городов и прежде всего деревень, в которых я побывал в течение своей жизни. При этом речь шла вовсе не о воспоминаниях. Потому что о некоторых из этих мест вспоминать было совершенно нечего. Я там ничего не пережил. Ничего не бросилось мне в глаза, никакой мелочи, ни с чем я там не столкнулся, даже никакая шальная дверь не ударила меня по пяткам. Что меня всегда снова и снова задевало – это были больше названия мест, и лишь за названием смутно тянулись образы, картинки, запомнившиеся все больше из-за спусков и подъемов улиц, полей, или, в качестве исключения, запоминался какой-нибудь узенький мостик без перил, переброшенный через ручей, или продырявленная доска для игры в дартс в каком-нибудь трактире. Да, часто названия мест, как правило многосложные, сами по себе более красочны и ярче очерчены, нежели туманные картины и неясные виды этих мест, привешенные к названиям, как брелоки. «Сёркл Сити, Аляска», «Мионица», «Архея-Нимея», «Навальмораль де ла Мата», «Бразано ди Кормонс», «Питлохри», «Горни-Милановач», «Худый Лог» (переводится как «Дурное место»), «Локмарьяке»: со мной там вовсе ничего не случилось, ни худого, ни доброго, ни любви, ни страха, ни опасности, никаких мыслей, никаких познаний, не говоря уж о взаимосвязи или, господь наш на небеси или где он там еще, никаких видений. Я прошел эти места по касательной, случайно, а если где и оставался на ночь, то это только от растерянности и нерешительности (или в размышлении, поскольку это место как раз соответствовало моей нерешительности?).
И вот гляди-ка! В последний день накануне моего непредвиденного похода я знал, что у меня в голове тихо роятся названия и образы мест со всех концов земли, где я только проезжал, проходил и проковылял, как доказательство существования, если даже не знак благоволения. Ты и тебе подобные – вы существовали и будете, по крайней мере сегодня и завтра еще продолжите, существовать. То, что на меня налетели и закружили меня эти картины и названия, было для меня внутренним удовлетворением своего рода, все вот эти «Фишаменд», «Окрестности Инсбрука», «Генсбах в Шварцвальде», «Виндиш-Минихоф», «Мюрццушлаг».
Еще до конца того же дня все это прошло. Как в любой вечер всякой недели, шел я в пору (уже в то время позднего) заката, после удачного и-далее-ничегонеделания, в «Бар трех вокзалов». Хозяин, это была его привычная игра, приоткрыл передо мной недра своего нового костюма, где, что-то уж подозрительно крупно, читалось «Армани», на что я, подыгрывая, отвечал: «Солидно!», а он в свою очередь: «Как и я сам!»
Где-то с час не происходило ничего особенного. По обе стороны барной стойки смотрели молча, разве что с парой восклицаний, ежевечерний футбол, обычно англичане против испанцев, или играла команда Марселя, города, куда хозяин пятнадцатилетним сиротой без отца, неграмотным и без профессии, полвека назад прибыл на корабле из Северной Африки в Европу, и где вскоре, говаривал хозяин, благодаря многим ночам под открытым небом прочно встал на ноги.
Близились выходные, и «Бар трех вокзалов» («двух выстрелов из лука» от автобусной остановки и «трех выстрелов из лука» от станции пригородных и региональных поездов) был по-выходному полон, особенно по сравнению с обычной будничной пустотой и внутри, и на всем пространстве между баром и собственно «нашим» вокзалом в предместье. Впечатление переполненного заведения подкреплялось еще и тем, что гости почти все стояли если не у стойки, то в паре шагов от нее, ближе к окну. Сидящими можно было увидеть, как и в этот вечер, отдельные пары, позади, в углу, как будто они специально уединились и даже отвернулись от окна.
Каждый из нас стоял или присел на корточки поодиночке, отдельно от прочих, явно желая от них отличаться, и не только нарядом, цветом кожи и чем-то там еще. Редкие, почти удивительные исключения составляла одна группа, совсем маленькая, двое, много трое, вроде как рабочие после окончания трудовой недели, точно иностранцы, поляки, португальцы, кто-нибудь еще. И всем нам вместе никак не светило одно и то же, или, как это еще можно назвать, никогда и никуда: никаких нам выездных каникул – смотри обезлюдевшую привокзальную площадь. За пару недель выбраться сюда из ближайшей деревни и тут же обратно, либо провести каникулы здесь на месте, но никакой поездки в отпуск. Никуда и никогда? Кто знает.
Я знал почти всех гостей этого вечера, и некоторых даже по имени. На месте постоянного гостя стоял бывший хозяин другого, закрытого вокзального кафе – год за годом все больше ржавели опущенные жалюзи – как один из гостей, самый тихий, при этом самый общительный и искренний из всех, и как инкогнито, некто, выдающий себя за другого. Иногда, когда я днями проходил мимо его бывшего заведения, я хлопал рукой по железным ставням, отбивая быстрый звонкий такт, слог за слогом, в надежде, что мое приветствие как-нибудь отзовется мне в пустом брошенном помещении.
Не то чтобы это было правилом, но после окончания футбольного матча или иногда уже в перерыве затевались разговоры. Адам, португальский каменщик, электрик, кровельщик, плотник, печник и прочее, на прошлой неделе, впервые за бог знает сколько времени, встретил женщину, шесть дней назад это было, и рассказывал мне теперь о каждом из этих шести дней буквально на пальцах снова и снова. И как же Адам при этом сиял, как светился, и это не только потому, что он после работы вымыл голову и отражался в стеклянной двери. Она уже дважды бывала у него дома. Он даже пригласил ее уже один раз на ужин, но потом ей пришлось самой заплатить за проезд домой, автобус, трамвай, поезд, одиннадцать девяносто, дороже, чем ужин. «А сегодня она мне уже четырнадцать раз звонила! Первый раз женщина не хочет от меня денег, да к тому же сама из Бразилии!»