Страница 82 из 89
Глава XIII
НА ПЕРЕКРЕСТКЕ
Все это время, как читатель, конечно, заметил, мадемуазель не говорила со мною и вообще не произнесла ни одного слова. Во время борьбы она играла свою роль в суровом молчании, поражение встретила безмолвными слезами, и ни разу ее уста не разжались ни для молитвы, ни для упреков, ни для извинений. Когда борьба кончилась, и театр ее остался за нашими плечами, ее поведение нисколько не изменилось. Она упорно отворачивала свое лицо в сторону и делала вид, что не замечает меня. Не далее как в четверти мили расстояния я поймал свою лошадь, которая паслась у дороги, и, сев в седло, занял свое место позади остальных, как и утром. Как и утром, мы ехали молча, словно ничего не случилось, но я дивился в душе необъяснимому женскому характеру и тому, как могла она принять участие в нападении и затем вести себя, как ни в чем не бывало.
Но как ни старалась она скрыть это, в ней произошла некоторая перемена. Как ни хорошо была сделана ее маска, она не могла вполне скрыть ее ощущений, и я видел, что ее голова опущена, что она едет рассеянно, что вся ее осанка изменилась. Я заметил, что она бросила, или обронила, свой хлыст, и мне становилось ясно, что борьба не только восстановила меня в ее мнении, но к прежней ее ненависти присоединила стыд и досаду: стыдно ей было, что она так унизилась, хотя бы для спасения своего брата; досадно было, что поражение было единственной наградой ее усилий.
Ясное доказательство этого я получил в Лектуре, где гостиница имела лишь общую комнату, так что нам пришлось обедать вместе. Я велел поставить для них стол подле огня, а сам удалился к меньшему столику, стоявшему у дверей. Других гостей в комнате не было, и это делало еще более заметным отчуждение между нами. Де Кошфоре, кажется, понимал это. Он пожал плечами и посмотрел на меня с улыбкой, не то печальной, не то насмешливой. Но мадемуазель была неумолима. Она сняла маску, и лицо ее было неподвижно, как камень. Один раз, лишь один раз за все время я заметил на этом лице мгновенную перемену. Она вдруг покраснела, вероятно, под влиянием своих мыслей, но покраснела так, что все ее лицо запылало от лба до подбородка. Я с любопытством следил, как рос и густел этот румянец, но она надменно повернулась ко мне спиною и начала смотреть через окно на убогую улицу.
По-видимому, она и ее брат многого ожидали от этой попытки спасти их, потому что, когда мы после полудня продолжали свой путь, я заметил в них резкую перемену. Они ехали, как люди, готовые на все, хотя бы на самое худшее. Их безвыходное положение, их безотрадное будущее нависло, точно туман перед глазами, окрашивая ландшафт в печальный цвет и лишая даже солнечный закат его блестящих красок. С каждым часом настроение Кошфоре ухудшалось, и он становился все менее разговорчивым. Когда солнце совсем зашло и ночной мрак сгустился вокруг нас, брат и сестра ехали рядом, погруженные в мрачное раздумье, и я уверен, что мадемуазель плакала. Тень кардинала, Парижа, эшафота нависла над ними и леденила их. Когда горы, среди которых они провели всю свою жизнь, потонули и растаяли позади нас и мы вступили в широкую Гаронскую низменность, их надежды также точно потонули и растаяли, уступив место полному отчаянию. Среди многочисленной стражи, под огнем любопытных взоров, имея своим спутником лишь свою гордость, де Кошфоре, я не сомневаюсь в этом, вел бы себя отважно до самого конца. Но быть почти одному, двигаться среди серого ночного сумрака в темноте и на верную безотрадную смерть, — нет ничего удивительного, если сердце у него замирало и кровь медленнее струилась в его жилах, если он более думал о безутешной жене и разрушенном семейном очаге, покинутых навсегда, чем о том деле, для которого пожертвовал собою. Нет также ничего удивительного, если он и не мог скрыть всего этого.
Но Бог свидетель тому, что у них не было монополии на безотрадные чувства. У меня самого на душе было не менее тоскливо. Солнце еще не успело закатиться, как радость победы, пыл битвы, которые согрели мое сердце утром, остыли, уступив место холодному неудовольствию, отвращению, отчаянию, какие мне случалось иногда испытывать лишь после бессонной ночи, проведенной за игорным столом. До сих пор меня ожидали известные затруднения; мое предприятие было сопряжено с определенным риском, исход его возбуждал сомнения. Но теперь все миновало, конец был ясен и близок, так близок, что я мог считать свое дело исполненным. Еще один час торжества ждал меня, и я лелеял мысль об этом, как игрок лелеет свою последнюю ставку, представлял себе, где, когда и каким образом это произойдет, и старался всецело сосредоточить свое внимание на этом. Но какова же моя награда? Увы, мысль об этом также сама собою навязывалась, и тем чаще, чем ближе надвигалась ночь. При виде предметов, напоминавших мне о моем путешествии на юг, когда я ехал, исполненный совершенно других мыслей, задаваясь совершенно другими планами, — Боже, как давно все это было! — я с горечью спрашивал себя, неужели это я предаюсь таким мечтам, неужели это я, Жиль де Беро, завсегдатай «Затона», игрок, а не какой-нибудь Дон Кихот-Ламанчский, сражающийся с ветряными мельницами и принимающий таз цирюльника за золотые доспехи.
Мы достигли Ажана очень поздно. Проселочная дорога, усеянная ухабами, древесными пнями и вообще скорее напоминавшая болото, чем сушу, измучила нас, и поэтому ярко пылавший очаг в гостинице «Голубая дева» показался нам совершенно новым миром и поднял наш дух и силы. В гостинице у очага мы услышали странные толки о происшествиях в Париже, о движении против кардинала с королевою-матерью во главе и о том, что на этот раз можно ожидать серьезных последствий. Лишь хозяин смеялся над этими толками. Я соглашался с ним. Даже де Кошфоре, который вначале готов был построить на этом свои надежды, отказался от них, узнав, что все движение исходит из Монтобана, откуда уже не раз направлялись неудачные удары против кардинала.
— Они каждый месяц убивают его, — насмешливо сказал хозяин. — Но с тех пор, как де Шале и маршал поплатились за свои козни, я питаю несокрушимую веру в его эминенцию, — таков, говорят, его новый титул.
— А здесь все спокойно? — спросил я.
— Совершенно. С тех пор, как Лангедокская история кончилась, все идет хорошо, — ответил хозяин.
Мадемуазель, тотчас по нашем прибытии в Ажан, удалилась в свою комнату, так что в этот вечер мне и ее брату пришлось час или два провести вместе. Я предоставил ему полную свободу держаться вдали от меня, но он сам не пожелал воспользоваться этим. Между нами начали устанавливаться своего рода товарищеские узы, которым наши отношения победителя и пленника сообщали особенный колорит. Мое общество доставляло ему какое-то странное удовольствие; он подшучивал над моим положением тюремщика, насмешливо спрашивал у меня позволения сделать то или другое. Однажды он обратился ко мне с вопросом, что я сделал бы, если бы он нарушил свое слово.
— Или если бы я поступил таким образом, — шутливо продолжал он. — Предположим, что я в этом болоте, по которому мы ехали сегодня вечером, я подкрался бы к вам и ударил бы вас сзади? Что тогда, г-н де Беро? Проклятие, я, право, удивляюсь себе, что не сделал этого. Через двадцать четыре часа я мог быть в Монтобане, где нашел бы пятьдесят надежных убежищ, и никто бы не знал о происшедшем.
— Исключая вашей сестры, — спокойно заметил я.
Выражение его лица изменилось.
— Да, — сказал он, — боюсь, что мне пришлось бы и ее убить, чтобы — сохранить самоуважение. Вы правы?
И он погрузился на несколько минут в задумчивость. Но затем я заметил, что он смотрит на меня с таким явным недоумением, что я не мог удержаться от вопроса:
— Что такое?
— Вы дрались на многих дуэлях?
— Да, — ответил я.
— Случалось вам когда-нибудь нанести нечестный удар?
— Никогда, — ответил я. — Почему вы спрашиваете?