Страница 1 из 5
Евгений Силантьев
Ангел мира
Ангел мира
Вот «Букинист» на Литейном, где книги сдают утром. «Академия», Свифт, двадцать рублей всего. «Элегии». «Письма с Понта». И Овидий. Рядом магазин, новинки непретенциозные. «О жизни и смерти». Стихов сборник. Томас Манн. «Избранник». Девятнадцать рублей. По Невскому пешком (прогуливались поэты ямбом), до кухмистерской любимой-с-детства. Так и надо. Невский проспект, о! Теперь название зачем-то сняли – «Лакомка». Булочку «Метрополь» (со сливками взбитыми), чёрный кофе (настоящий, заварной). Дёшево всё. И странно, что вкусно. Бой «Макдональдсу»! Вот так, не спеша. Без роду-племени (две с половиной кроны). По городу – с резвостью детской – топографы путешествуют! Пьют рядом кофе. Особая линейка измерительная. Чёрно-белые деления. Тренога какая-то (треножник?). Тоже, землемеры. От кумиров ложных (почто ж мне идолы бесчестны?) освобождения признаком является апатия к политике, сексу и искусству. А нам всё равно. Восемьдесят четыре рубля. Окончание. Туристы в Михайловском саду мимо стоя в катере проплывают. Бедняги. Уплывает жизнь. Покудова на мостике мешкал, туристов моих пересчитывая, занята скамейка (вид на Марсово поле). Вглубь парка направим стопы. Там. Улыбаясь колдовски, роман читает темноволосая женщина. Свобода. Тридцать рублей.
День дурацкий – это правильно. Но полдня болтался по комнатам – преувеличение явное. В постели пишу, как тигр, разлёгшись. Это верно.
Дня остаток проспал и всё сны видел из прошлой жизни Артюра Рембо. Ибо умны мы очень и начитаны. «Что вы говорите», – воскликнул я донельзя громко для низкого прохода за диваном, но побоялся понизить голос.
Якобы, взгляд привлекательный, да и сам он, злословить или смеяться готовый, лица выраженье необщее об оригинальности говорит и открытости, а также о независимости доле изрядной; ничего лесистого, горного, снежного. Лицо его бледнело от момента торжественности. Говорил, судорожно стараясь вообразить за словами какие-то любовные истории с занятными положениями, не помешало бы и немного грубости, решительности, насилия. Переворот, переворот. «Его любовь к свободе с первых минут знакомства очаровала её.»
Ничего себе, – читать, спать: одно и то же.
Явился и сияющий разум, и доброта врождённая; восприимчивость, бескорыстие и непроизвольное душевных движений благородство. Чудесные свойства, замечательные!
«Бордо» купить – розлива (здесь через о) петербургского из магазина «Копейка». Ничего копеечного нет в нём, разумеется.
О женщинах небывалых нелюбимых стихами лирическими делится по радио Андрей Дмитриевич. «Проходит кто-то мимо, когда бы рядом сесть.» К поэзии ненависть неуместна. Всюду были огни. Готовились к ужину. Ночь была начертана себе на небе. Что видел он уже при звёздах? (Не меня ли, стоящего на зелёной мостовой? Затем я с удовольствием пошёл к пианисту, погубит меня тщеславье, который в полном одиночестве играл сейчас, головой кивая, печальную пьесу.)
Объявление: «требуется журналист», о ресторанах пишущий.
Условие: хороший стиль. Вообразим – аристократы по низкопробным кабачкам бегают, чтоб апашей нравы наблюдать и затем на любительских великосветских спектаклях копировать – вообразим этот хороший стиль. Никогда – ни за что – может быть (вероятно).
Лучше станем – переводить Кольриджа: «Стиль… ни что иное как искусство передачи смысла образом наиболее адекватным и ясным… один из критериев хорошего стиля – изменений невозможность без ущерба для смысла.
Стиль Джонсона… провоцирует истолкования бесчисленные; искусным он видится, потому что не говорит никогда просто…
Источник письма плохого в желании быть чем-то большим, нежели человеком умным – стремление к гениальности; то же самое в устной речи. Если бы люди просто изъясняли то, что изъяснить необходимо, насколько были б они красноречивей!
Значение правильности стиля, что правдивости сродни и складу ума соответствует; тот, чья мысль свободна, пишет свободно…»
Ах. А вот вам ещё: «Только симпатия и расположение искреннее – ибо не обладаю иными привилегиями – позволят мне юным литераторам адресовать смиренное увещевание, на моём опыте основанное. Оно будет кратким: вступление, основная часть и заключение сведутся к одному требованию: литературу никогда в ремесло не превращать». Неужели речь шла о Чаттертоне?..
Суровых ремесленников лица в полнолуние, восхищаясь. Белые на чёрном. Вейден в троллейбусе. Жёстче надо писать. Ремесленники-контролёры. Есть карточка телефонная (да звонить некому), хотя до сих пор проездного нет (отшельник и узник). И суровы контролёры. И он пробивает талончик в электронной штуковине с часами (новинка, евростандарт). Маленький талон был раньше как маленький телевизор.
Но не теперь.
Да, но зато наш евростандарт в моде по-прежнему. Несколько истеричная белизна стен, как каменных анатомически статичных ангельских крыльев.«По случаю» купленный в пригороде петербургском (когда стало чувствительно теплее, и везде оттепель) бордовый и блёклый с розовым (стилизует провинциальные узоры: твёрдая глянцеватая обложка с зелёными квадратиками) томик, в коий узкая вложена из макулатуры сделанной бумаги полоска (с буквами просящими карими на синем фоне: «последний экземпляр»).
Существует мир для меня только ночью, и не вижу я в жизни солнца и всех банальностей дня, как сказал один джентльмен: право, иногда глядишь на всё это, как на обречённое гибели, безразлично. И придвинулась жизнь боком тёплым.
И вспомнилось ему, как на Палдиски в скорой везли, в Бедлам местный. Регистраторше в халате белом сказал, что постмодернизм – шизофрения, а модернизм – паранойя. Не удивились. (Здесь хочется: «не удавились».) Но мне как-то хорошо. Ничему нигде никто не удивляется. Жаль. Аристократична удивиться способность – более, чем удивлять.
Всё казалось почему-то, везли когда, что в Париж едет (а наяву воплощена Голландия настоящая с охотниками в красном, гончими благородными, – и проскакали охотники: только что, значит, в декабре скучали, и выпал снег, снег поздний), в Париж, и носилки с ремнями рядом, чтоб прикреплять души больные (вот прям сейчас, быть может, прозревающие вещей суть). Все бодрого десятка, но ежеминутно стонут, охают, бредят и кричат, что умирают. Посредством заражения – действовать!
– Значит, вы были завербованы. Полковник заученно, чтоб не смотреть в глаза, посмотрел мне в переносицу. – Вот вам бумага, пишите.
– Клянусь вам… – сказал я, но под взглядом его осёкся. – Я даже не знал… Я…
Полковник вздохнул и равномерными неторопливыми шагами подошёл к окну. За окном лил снег (либо валил дождь).
– Курите, пожалуйста, – повторил полковник и придвинул ко мне красивый портсигар с эмблемой военной разведки: стилизованным верблюдом, геральдическим львом и летящим ангелом. – Курите… голос зазвучал как бы издалека, как будто воспринимал его под гипнозом, интонация стала вопросительной. Псевдоаскетичный кабинет, стол с прямоугольником белой бумаги, и телефон на стене. С чего я решил, что это английский колониальный стиль? Но размышлять было некогда. Я попытался сосредоточиться. О чём же спрашивал полковник… дым… а, бумага… дождь…
– Отвечайте, – издевался полковник, его бледная физиономия с аккуратными профессорскими усиками неожиданно приблизилась, тогда как сам он в сером, полагающемся по должности костюме оставался в некотором отдалении, в падающем из окна свете.