Страница 25 из 39
– Не разыгрывай дурную драму, Анри! – она протянула руку и спокойно взялась за расширенное пистолетное дуло. – Отдай мой пистолет. Он не настоящий, он цирковой и стреляет длинной цветной лентой. Если ты выстрелишь, я умру со смеху, а меня ведь ты не собираешься убивать…
От этих слов Огюст пришел в себя. От стыда и досады, от пережитого только что потрясения и невыносимой обиды ему хотелось разрыдаться. Он швырнул на пол игрушечное оружие, недоумевая, как мог спутать его с настоящим, и, прежде чем выскочить за дверь, успел услышать исполненный облегчения возглас Модюи:
– О, господи, Элиза! Да он же сумасшедший!
– А ты – подлец! – резко, уже безо всякого смеха ответила на это мадмуазель де Боньер. – Ступай отсюда вон! Обоих вас больше не желаю видеть! Деритесь на дуэли, подсылайте друг к другу наемных убийц, мне нет до этого дела! Прочь!
Окончательно очнулся Монферран уже у себя дома. Перед ним на столе стоял пустой графин, где уже не осталось ни капли вина, а за окном было утро, и надо было сменить мокрую от пота рубашку, причесаться и идти на службу, однако ему хотелось кинуться на улицу, нападать на прохожих и бранить их самыми скверными словами, нарваться на драку, орать площадные ругательства…
Он выпил большой стакан холодной воды и почувствовал наконец, что наполнявший его горячий жар остывает…
А неделю спустя произошло несчастье, которое (и так было суждено!) явилось последним актом драмы.
Не утерпев, Огюст отправился вечером в Олимпийский цирк. Ему хотелось, скорее всего, в последний раз увидеть Элизу, но была у него и тайная надежда, может быть, помириться с нею, ибо, поразмыслив, он понял, что в подслушанном им разговоре не было ни слова, обличавшего ее неверность – она говорила с насмешкой о мнимых своих любовниках, скорее всего, издеваясь над Антуаном, а не подтверждая его догадки… Огюсту опять было стыдно перед нею.
Выступала Элиза уже не с прежним номером, теперь он стал еще сложнее и опаснее, и она проделала все с обычным блеском, вызывая бурные рукоплескания всего цирка. Однако перед самым опасным трюком, прыжком через горящее кольцо, наездница окинула ряды зрителей взглядом, увидела во втором ряду взволнованное лицо своего любовника, и глаза ее вдруг потемнели от гнева и боли. Она вскачь направила коня к пылающему кольцу, и в тот миг, когда конь прыгнул, Огюст понял, что сейчас всадница упадет…
Элиза взлетела в сальто над седлом, пронеслась впереди коня через горящее кольцо, развернулась, чтобы сесть в седло совершившего прыжок скакуна, но ее как-то занесло вбок, и она рухнула на скользкий лошадиный круп позади седла, не сумела удержаться и покатилась в белые опилки арены…
Отчаянный крик Огюста потонул в громовом реве зала.
Потом он протискивался к ее раздевалке, ворвался туда, и его стали возмущенно выталкивать вон, но какая-то женщина, которой он абсолютно не знал, сказала: «Оставьте его, он тут бывает…» Потом Огюст вцепился в рукав доктора, суховатого и моложавого господина, мывшего руки над мятым медным тазом, и требовал, чтобы тот ему сказал, что с нею.
– Да ничего, – устало и почти брезгливо ответил доктор. – Ничего не сломано. Встряска сильная, удар. Ну и в результате этого – потеря ребенка, которого она ждала.
– А?! – Огюст пошатнулся, задел край таза и опрокинул его себе и доктору на ноги.
Доктор усмехнулся, оскалив кривые темные зубы, и проговорил шепотом, насмешливо глядя в лицо молодому человеку:
– Ваш, да? Ну так, имейте в виду: она нарочно это сделала. Обычный способ таких девиц. Рожать им нельзя – тогда цирку конец. Ну вот они и валятся с седла, умудряясь ничего не поломать себе, недаром ведь тренируются, однако же младенца выкидывают, и дело с концом…
– Замолчите, негодяй! – прошипел Монферран, с трудом заставляя себя не замахнуться и не ударить доктора.
Потом он два дня слонялся вокруг дома Элизы, задыхаясь от ужаса, жалости, негодования, обиды и боли. Ему было жаль ее, ее, а не себя, но вместе с тем он чувствовал, что то крошечное существо, его дитя, плоть от плоти, сознательно умерщвленное Элизой (да, он был уверен, что она это сознательно сделала!), как будто требует за себя отмщения.
На третий день он вошел к ней. Дверь не была заперта, и он увидел больную в постели, в ее любимом синем халате, в белом чепце, с осунувшимся лицом, на котором потонувшие в синих тенях громадные глаза казались чужими, чуждыми этой мертвенной бледности и опустошенности лица.
– Анри! – прошептала она, увидев его, и сделала движение, будто хотела встать с постели, но ее удержала женщина (та самая, что в цирке вступилась за Огюста).
– Господи, – он шагнул к ней, протянул руку. – Господи, зачем?.. Зачем ты это сделала, а?!
Элиза вздрогнула, напряглась.
– Сделала? – повторила она глухо. – Ты подумал, что я нарочно?
В глазах ее тотчас вспыхнула уже знакомая злость, и он, увидев это, вдруг укрепился в своем подозрении, и оно вызвало в нем прежнее бешенство.
– Пусть я виноват! – воскликнул он яростно. – Но за что, за что, мадмуазель, вы убили моего ребенка?!
У нее вырвался глухой хриплый возглас, как если бы ее больно хлестнули по лицу, но в тот же миг она преобразилась. Бледные запавшие щеки запылали, блеск глаз ожил, она с неожиданной легкостью, оттолкнув свою сиделку, вскочила с постели и рассмеялась, коротко и сухо, а затем спросила с насмешкой, которая долго потом звучала в его ушах:
– А с чего вы так уверены, мсье де Монферран, что это был ваш ребенок?!
Ни слова не говоря, он повернулся и вышел за дверь. Все было кончено.
Прошло немногим менее года, и имя Наполеона Бонапарта, которое Европа так хотела, но не могла, конечно, забыть, вновь потрясло ее и заставило затрепетать. Неугомонный воитель бежал с острова Эльба и двинулся к Парижу.
Парижские газеты сопровождали стремительное наступление Наполеона и примыкающих к нему все новых и новых войск сообщениями, которые менялись по мере сокращения расстояния между наступающими и Парижем. «Корсиканское чудовище покинуло остров Эльба». «Людоед высадился в бухте Жуан». «Бонапарт приближается к Греноблю». «Наполеон в нескольких переходах от Парижа». «Его императорское величество ожидается завтра в столице»…[26]
В иных местах Франции это новое нашествие встречалось угрюмой покорностью, либо открытым сопротивлением, но чем ближе к Парижу, тем большее ликование выказывал народ по поводу возвращения своего недавнего вождя, своего кумира. Наивные крестьяне, рабочие, солдаты, утратившие в коловерти событий способность реально оценивать обстановку, все еще мечтали о воскрешении революции, и символом ее еще видели человека, который по собственным своим словам «убил революцию во Франции».
И вот они наступили – сто дней. Новый взлет надежд, новая война, а потом, потом еще более страшное поражение, окончательно повергшее несчастную страну во прах перед воспылавшей яростью Европой…
В Париже было вначале спокойно, но в нем росло брожение, газеты, ухватившись за декрет об отмене цензуры[27], осторожно взлаивали, каждая на свой лад, а на стенах домов и на оградах то и дело возникали листы с более или менее остроумными воззваниями вроде: «Два миллиона награды тому, кто найдет мир, утерянный 20 марта»[28].
Много необъяснимого, порожденного сумятицей переворота, происходило в эти дни в столице. Казалось бы, император был настроен доброжелательно, зло не поминалось, все были прощены, но то там, то здесь неожиданно находились ретивые поборники нового террора и появлялись жертвы их пустой и ненужной ретивости.
Утром 2 мая 1815 года Огюст Монферран возвращался домой с кладбища. Он навестил могилы родителей, и настроение у него было печальное, тем более, что ко всему примешивались мысли о грядущих неприятностях: в Париже бродили разговоры о новых военных наборах и о новом возможном призыве уже отслуживших солдат и офицеров… Огюст никогда не был особенно расположен к императору, а теперь ему просто хотелось его проклинать.
26
Приводятся подлинные выдержки из газет того времени.
27
Наполеон, стремясь либерализмом завоевать расположение буржуазии, отменил цензуру в печати в период своего кратковременного возвращения к власти, получившего название «Сто дней».
28
Это и многие подобные воззвания украшали в те дни стены парижских домов.