Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 35



Митрофану, не трогавшему дочек и пальцем, было стыдно смотреть им в глаза за свои катания, он и сам сознавал, что набираться до такого состояния не дело, но ничего не мог с собой поделать: пил не на свои, на свои у Лизы не разбежишься; его угощали, у него не было воли отказаться. Как не уважить человека? Человек к тебе с добром, а ты… Обидишь ещё.

– Так куда ж вы упрятали мать? – срывисто бросил Митрофан Глебу.

– В Ольшанку! В больнице она там.

– Ка-ак в больнице? В какой такой больнице? Розыгрыш?

– Разумеется. Вот он, – кивнул Глеб на меня, – думаешь, зачем тут? А приехал помочь мне разыграть твою персону.

– Ну-у знаешь! – побледнел Митрофан. – В Москву доскочило… А я… А я за три крыши кукую и ровным счётом ничего не знаю! Выставить на посмешище? И с таким ещё пить?!

Глеб с ленивой, неестественной улыбкой потянул к Митрофану руку.

Митрофан в недоумении покосился на неё.

– Раз водкопой отменяется, прошу вернуть тару.

Так же неестественно мягко, деликатно Глеб вывинтил из вспотевшего кулака Митрофана рюмку и не спеша принялся сливать водку назад в поллитровку.

Делал он это с полнейшим безразличием, с какой-то дремучей унылостью в лице, с которой берутся за пустую, зряшную, неблагодарную, но необходимую работу, и в этой унылости опытный глаз мог бы разглядеть проблески и издёвки, и решимости, и торжества.

Слив изо всех поставленных в одну нитку рюмок, он так же нехотя, подчеркнуто нехотя, уныло опустил бутылку в плохое ведро под рукомойником.

Бутылка была не закрыта.

Грязная мыльная вода, будто обрадовавшись, с клёкотом, с шипением хлынула в бутылку.

Девчонки просияли, разом забили в ладошки, и уже минутой потом Лютик, снявшись со стула, переломилась через диван, широко поискала руками по ту сторону дивана, нашарила что-то и, пряча найденное за собой, стремительно прошила к ведру.

Послышался ржавый, глухой скребок стекла о стекло.

– Да ты что бухнула? – спохватился Митрофан, всё это время оторопело кусавший губы и не отводивший голодного мёртвого взгляда от ведра.

Девочка, белая, чистая, как цветок, вся засветилась торжественной улыбкой.

– Я утопила твою водку, папка!

– Да вы что, побесились?! – багровея, рявкнул Митрофан. Обозвав дочку бледной поганкой, полоснул ей: – Косая, косая, а подглядела-таки мои похоронки да и бултых… Ты ещё нарвёшься у меня на кулак! Я тебе нацеплю орденок за твои героичества! – и покрыл свою пустую угрозу бессильно-виноватым смешком.

Девочка знала, что ничего ей не будет.

Её занимало лишь одно: почему дяде Глебу ни слова не сказали, а ей выговаривают?

4

Митрофан считал, что на вечер вполне хватит одной глупой выходки, а две это уже, извините, слишком, перебор.

Он не сводил с ведра глаз и даже как-то нехорошо обрадовался, когда увидел, что поверху плавает покрытая, будто замаскировавшись пеной и луковичной шелухой, вроде, как ему примлилось, заткнутая кукурузным огрызком его полупустая бутылка.

– Пойду вынесу… А то полное. Вон даже через край бурхнуло…

Странным показалось нам с Глебом это его желание. Ни Глеб, ни я не видели никаких выплесков на полу. Да и вообще Митрофан ни разу за всю свою жизнь в доме матери не вынес из помойного ведра, а тут прям возмечтал. Не ладится ли он во дворе выловить свои недопивки?

От этой мысли мне стало погано на душе.

Оторопь холодит меня.

Мы переглянулись с Глебом.

Кажется, то же чувство слилось и в Глебе.

– Всё-таки пойду, – глухо сронил Митрофан. – А то… Ну через же, якорь тебя!



– К чему твои враки? – буркнул Глеб. – Скажи это бабке в красных кедах!

– Бабке докладывать не собираюсь, – отмахнулся Митрофан, направляясь к ведру.

– Неужели, – бросил ему в спину Глеб, – неужели мы дешевле пятёрки? Разнесчастушка ж ты разгуляй-бруевич! Да кортит выпить, так и лупани прямиком. – И дразняще: – Взрывчатка у нас во всяком углу выстаивается. Все углы заминированы!

Митрофан остановился, неверяще глянул на Глеба.

Глеб как-то легко, словно удочку, кинул длинную руку в угол за шкаф с зеркалом посерёдке, заметно и сам подавшись за ней, приседая, и уже через миг, небрежно держа двумя пальцами бутылку за горлышко, опустил в самый центр стола.

Всё сразу как-то сшатнулось в доброе русло.

Ожили девчонки; вернулся к столу раскисший в плечах Митрофан, с нескрываемым торжеством улыбаясь во всё своё большое, как колесо, лицо, с каким-то весёлым вызовом поглядывая на обворожительно игравшую на ярком свету в нарядной одёжке поллитровку, всего в мгновение обернувшуюся в пленительную силу вседобра и всепрощения, в ту единственно нужную в эту минуту силу, которая уже появлением своим сняла со всех тяжкое бремя перекоров, сомнений, подозрений, вложив каждому и в душу, и во взор, и в слово одну лишь радостную ясность.

– Всё-таки память у тебя воробьиная, – без злости попенял Глеб Митрофану, когда Митрофан, долив по рюмкам вровне с краями, вернул бутылку в середину стола. – Ты чего ж мать обошёл? Иль уже не признаёшь за нашу?

И, выпередив тяжело потянувшуюся снова к бутылке Митрофанову руку, сам плеснул до всей полноты несколько капель под самый верх в одиноко и укорно стоявшую на углу рюмку.

– Ну как же это не признаю, – с ленью в голосе возразил Митрофан, однако не без проворности сгрёб свою рюмку, будто опасаясь, что может накатиться ещё что-нибудь такое каверзное, из-за чего опять не донесёшь горячего до рта. – Я-то и тост подымаю первый за нашу мать. Мать у нас молодца! Нас вон каких три лобешника пустила в жизнь, подняла без отца одна. А война? И холод, и голод – всё наше… Война всех нас снизила. В военную беду плохо нам, ребятушки, рослось. А всё же выросли! И вот этих моих красавиц, – повёл бровями в сторону дочек, – выпанькал кто? Мату-уня… За нашу мать выпить – больша-ая честь! За мать, Тоник! Давай едь до дна, досуха. На лоб! Хай ей, как она говорит, лэгэнько там икнэться.

Союзно, вместе, сошлись над столом стаканчики, пожаловались тонким глуховатым стоном-перезвоном друг дружке и разошлись.

А через час, вызрев до предельности, Митрофан с красным тяжёлым лицом, уже без пиджака, даже без рубахи – как же, запарился, целый вагон с углем один разгрузил! – в майке, что тесно обнимала громоздкий, валунообразный живот, обречённо печалился размятым голосом:

– А я чуть голову не уронил на пол…

Признание это подавалось, наверное, по разряду шутки.

Но шутка эта никому не положила ни на лицо, ни на душу даже завязи улыбки.

Девчонки уже спали за столом, спали сидя, содвинувшись плечишками и уткнувшись головами в верх баяна.

Баян стоял у Ляльки на коленях нераскрытым, на ремешке. Так никто и не услыхал сегодня, как Лялька играла.

– Митька! Пока не поздно, давай к делу, – сказал Глеб. – Завтра чем свет надо Тоника подбросить в Ольшанку.

Митрофан трудно пронёс перед собой палец из стороны в сторону.

– Н-не м-м-м-могу-с…

Он действительно не мог.

По уговору, к семи ему нужно было забрать у Суховерхова своих шефов и на весь день закатываться с ними на комплекс. Упусти завтрашний момент, доведёт ли Митрофан свой комплекс до ума, как ему хотелось?

– А давай, Тоник, так… – пробомотал Митрофан. – Завтра ты отсыпаешься с дороги. А послезавтра едем. Мне и самому надо бы наведаться… Аж кричит… Мать-то ведь… И потом, негаданный морозец, может, подмостит большак. А сунься по нонешнему киселю… Из кювета в кювет ныряй! Так что заспи денёшек.

Я не согласился:

– Двину своим ходом.

– Да туда ж двадцать кэмэ! По спидометру двадцать да сударыня грязь двадцатник накинет!

5

Вошла Лиза, маленькая, толстая, как копна.

Стараясь прямо держать голову, Митрофан строго спросил её:

– Поз-з-звольте!.. А кто раз-з-зрешил прокурорам ходить по двое? – И, подумав, почти прокричал: – А!.. Понял! Понял! Это ты взяла своего зама, тараканьего подпёрдыша! И подобрала ж, юка-мука, по масти, якорь тебя!