Страница 37 из 44
5
У Фроловских ворот возок боярина Салтыкова задержался, чтобы пропустить хвост сенного обоза. В горлатной шапке и обшитой синим бархатом шубе с золоченными шнурами на груди Михаила Глебович с властной нетерпеливостью поглядывал, как польская стража копьями протыкала клади сена. Весь проезд был засыпан сенными клочьями и трухой - так усердствовали бдительные поляки. Но боярин даже не поморщился, видя нерачительство. Что поделаешь? Уже бывали случаи, когда, прятанные под поклажей, в Кремль проникали разные подлые людишки - смутьяны и лазутчики. Михаила Глебович знал, что не дремала ныне стража и у ворот Белого и Китай-города: в Москву тайком провозилось оружие. Под вязанками дров и кулями с мукой караулы обнаруживали в санях сабли и самопалы. Уличенных возчиков били смертным боем и топили в прорубях на Москве-реке. Староста московский и начальник стрелецкого приказа Гонсевский разослал по кормовым градам и весям буянные стрелецкие полки, велел изрубить в щепки городовые решетки, дабы не чинилось препон конным дозорам, запретил жителям носить оружие. Москвичи не могли выходить из домов от темна до светла под страхом кары. И все же на Москве не унималось брожение, и дозоры все чаще натыкались на закоченевшие трупы неведомо кем порешенных загулявшихся жолнеров. Дорожа своим возвышением, Михаила Глебович негодовал вместе с Гонсевским, мало того - подливал масла в огонь, советуя ясновельможному старосте пресекать всякое непокорство еще нещаднее. Как злохитрый хищный ворон, он всегда чуял, откуда тянуло падалью, и при всякой власти жался к сильнейшему, усердствуя в расправах, словно новый Малюта Скуратов. Не брезговал ничем. Пра Годунове зорил опальных Романовых, при тушинском же воре старался объединиться с Филаретом и держал сторону жестокого Ружинского, видя, что сила не у царика, а у гетмана, и первым из тушинцев кинулся к Сигизмунду, когда воровской лагерь стал разваливаться. И вон наконец пришел его великий час. Всех потеснил он - и Мстиславского, и Шереметева, и особо Голицына с Воротынским, только к его словам прислушивается Гонсевский. Сладка отрава власти, любо попирать тех, кто был выше и сильнее. И всякий ослушник - враг... Задумавшись, боярин не сразу заметил, что у его возка пали на колени двое встрепанных детин в напяленных одна на другую многих одежах. Это были злополучные владимирские дворяне братья Хоненовы, Федор и Семен. - Чего вам? - сдвинув жесткие кустистые брови, спросил Михаила Глебович. - Яви божескую милость, владычный боярин, будь заступником, - нудливо затянул Семен.- Нигде правды не сыщем. Дочиста обобраны. Сперва своими, опосля ляшскими людьми. Токмо и есть, что на телесах. Умаялися обиды сносити. Удели хоть именьице да повели возвернути нам схищенное. При этих словах Федор с неуклюжей истовостью клал поклон, за поклоном, тыкаясь лбом в брошенную на снег шапку. - В Поместный приказ ступайте, к дьяку Грамотину, он рассудит, - указал боярин. - Да были уж тама! - подползая на коленях к возку и цепко ухватываясь за меховую полость, возопил Семен. - Прогнали нас, внимать не пожелали, а по алтыну имали. Приказные-то все лиходеи!.. Масленые тупые рожи, слезливые глазки, рудые нечесаные бороды и весь неказистый облик просителей, непомерно тучных от множества одежд, могли бы только повеселить боярина, но он давно отвык примечать смешное и во всяком смертном подозревал одни лукавые помыслы. Услыхав дерзкие слова о своих угодливых приказных, Михаила Салтыков внезапно разъярился, будто узрел пред собой смутьянов, и, обратясь к челядинцам, гневно наказал: - Гони их в шею! Дюжие молодцы тут же накинулись на братьев, тычками и пинками отбросили их от возка. Как два пухлых кома перекати-поля, закрутились они по снегу, так что не разобрать было, где полы, где рукава. - Помилуйте, люди добрые! - по-бабьи заголосил Федор, пытаясь подняться.Пошто лупите? Мы ж правды взыскуем! О своем печемся! - К Жигимонту,- с басовитым смешком отозвался один из молодцев,- к Жигимонту подавайтеся. Всем от него и чины, и поместья. Глишь, и вам перепадет толика... В Кремле боярский возок проехал к Чудову монастырю, остановился у ветхого домишки, где ютился с некоторых пор неусмиренный Гермоген. Уличенного в сношениях с ляпуновскими лазутчиками, его, по указанию Салтыкова, согнали с патриаршего двора, а двор заодно разорили и разграбили. Церковный владыка жил теперь в одиночестве, под строгим надзором, и к нему не пускали никого, опричь чудовских монахов, приносивших еду. Михаиле Глебовичу архипастырь был ровно кость в горле. Только крайняя нужда заставила его навестить опальника. Патриарх никак не хотел приложить руку к грамоте, которую московские бояре направляли своему посольству, призывая его покориться воле польского короля и принудить воеводу Шеина к немедленной сдаче Смоленска. Несговорчивых упрямцев Ивана Воротынского и Андрея Голицына, сидевших в своих теремах под стражей, боярство заставило подписаться силком, но Гермогена уломать не смогло. А без весомой патриаршьей подписи грамоте не высока цена: и у Филарета, и у Василия Голицына она тотчас вызовет недоверие. Нужно было Салтыкову приневолить Гермогена и на послание к Ляпунову, чтобы тот оставил попытки собрать земское ополчение. Михаила Глебович выбрался из возка, сапогом толкнул косоватую забухшую дверь. В домишке было сумеречно, душно пахло ладаном. Гермоген, бодрствующий за налоем, ткнув костлявый перст в строчку пухлой книги, поднял голову и туманным взором посмотрел на вошедшего. Не в сияющей дорогими каменьями тяжелой митре и узорчатом золотом облачении, в каком он, величавый и благолепный, являлся в Успенском соборе на литургии, а в суровом черном куколе, перепоясанный грубым вервием, патриарх ничем не отличался от смиренного гробового старца-схимника. Истонченный, восковой желтизны лик его был отрешенно замкнут. От патриарха, мнилось, отступили все земные страсти. Но вот взгляд его прояснился, отвердел и, будто огнем, опахнул боярина презрением и ненавистью. Михаила Глебович в ответ лишь криво усмехнулся: патриарх был в полной его власти. Отведя глаза на иконы, он трижды перекрестил лоб и по-хозяйски небрежно сбросил шубу на лавку у дверей. Гермоген же снова склонился над книгой, седая голова его подрагивала. - Напоследок пришел спросить,- жестко сказал Салтыков,- не вразумился ли? А то дело будет ино. Патриарх не поднял головы, молчал. Загородив широкой спиной оконце, Михаила Глебович сел на лавку, откинулся, заткнул руки за пояс с круглыми серебряными бляшками. - Небось, тешишься думкой: на твое поворотит? Лазутчиков привечаешь. Ведомо, ведомо мне, что у тебя намеднись из низовских краев, из Нижнего, ходоки были - сын боярский Роман Пахомов да посадский человечишко Родька Мосеев. Ведомо, что ты им словесно наказывал: де подымайте землю на Москву. И твои увещевательны грамотки, в коих крамоле прямишь, я перенял. Лютую смуту сеешь, патриарше, грады мутишь и за сию вину казни достоин... - Голос у Салтыкова был сиповатый, утробный. - Твой-то любленник, келарь троицкий Авраамий, - продолжал терзать патриаршью душу Михаила Глебович, мудрее тебя поступил, явил покорство, за то и облагодетельствован королем. Пожалован поместьем да прочими дарами. Кинул он гиблое посольство, с добром отъехал от Смоленска восвояси, ныне уж в Троице пребывает. Лучшие люди тебя предают, на едину чернь не обопрешься. Патриарх наконец поднял голову, сказал смиренно: - Мнози волцы воссташа на ны. Мне же ниотколе помощи бысть, токмо в милосердии всещедрого господа и в заступлении пречистые богоматери. Изрек одно - мыслил об ином. Крепился, чтобы сохранить невозмутимость, но огонь в очах выдавал силу гнева. Салтыков не позволил себя провести, вызывающе хохотнул. - Лукавишь, патриарше! Из пастыря в стадну овечку обернуться хочешь. Не блазни, не на того наскочил. - Вота, вота, - ссохшейся дланью похлопал Гермоген по книге, все еще сдерживая себя. - Ветхим заветом ублажаюся. И тебе бы, Мишка, время о спасении души воспомнити пред грядущей последней седмицей Великого поста, воспомнити и библейски заповеди... - Не убий, не укради, не солги, не корыстуйся, не возжелай жены ближнего стары погудки. Да ежели бы стало так, род человечий давно бы пресекся. То ладно в келье, а не в миру. - Измену свою блудными словесы покрываешь, - задыхаясь, сдавленным шепотом отвечал патриарх, уже еле справляясь с собой. - Не сквернит в уста, а сквернит из уст. Отпустил яз грехи тебе, персты на окаянную главу твою возложа. Ан ты новые уж уготовил. Анафеме предам, каиново семя, прокляну, отлучу. - Стращай! - со злобной веселостью отмахнулся Михаила Глебович и на угрозу ответил угрозой.- Сам лишен сана будешь. Прежний-то патриарх Игнатий, что при самозванце был, никуда не сгинул, возле тебя в Чудовой обители в чернецах томится. Его и призовем сызнова. - Побойся бога, что мелешь! - выплеснул-таки свой гнев Гермоген, его качнуло к стене, рука судорожно искала посох. - Блудов сын, пес смердящий, богоотступник! На православие замахиваетеся, бояре, на веру истинную! Оскудеше умами своими, помрачиша бо ся очеса дурней! Глум и сором, сором и глум паки и паки! Чай, запамятовали, что Игнатий, советчик рас-стригин, церковь продавал, иезуитам сраки лизал. Отдали Москву ляхам, отдаете и веру. Не допущу! Михаила Глебович с нарочитой ленцой поднялся с лавки, приблизился вплотную к Гермогену, нагло уставился в его выбеленные яростью глаза. - Хочешь быти патриархом, подпиши грамоту нашу в Смоленск, укроти Ляпунова. - Прочь, нечестивец! - со всей силой ткнул Гермоген в грудь Салтыкова рукоятью посоха. С боярина слетела шапка, он невольно отступил на шаг. Обнажившаяся лысина и скуластое хищное лицо его побагровели, глаза сверкнули лютым разбойничьим блеском. Он выхватил из ножен клинок, выбил посох из рук патриарха. Не крик, не вопль, а свирепый звериный рык исторгся из его распяленного рта: - Распотрошу! Отпрянувший было Гермоген тут же пришел в себя, распрямился и без всякой боязни пошел на Салтыкова, творя крестное знамение. - Святой крест против злодейского ножа твоего, святой крест! Навеки проклинаю тя!.. Боярин нехотя опустил клинок, прошипел сквозь зубы: - Посчитаемся еще. Ох, сочтемся! Адским мукам позавидуешь, патриарше! - Из донских казаков яз, - с достоинством сказал Гермоген, - и гнут, и терт, да не ломан. А за веру христианскую, за народ русский любые муки претерплю. Он снова, будто ничего страшного не приключилось и опасности не было, встал к налою, полистал свою книгу, задумался на миг. - Вона смоленские сидельцы велию скорбь и тесноту терпят, твой король их нещадно огнем палит, обаче они тверди тверже на славу и хвалу, на честь и память в роды и роды. И пребудет тако у всякого истинно русского! И Москва еще опамятуется, прозревши... Михаила Глебович уже не слышал последних слов упрямого архипастыря,, выскочил из домушки, забыв и шапку, и шубу. Его челядинец сунулся в дверь, подхватил боярские одежды и, торопясь обратно, в изумлении глянул на застыло стоящего у налоя смиренного старца. Тихий шепот донесся до него: - "Блаженны вы, егда будут поносити вас и гнати, и всячески неправедно злословити за мя..."