Страница 15 из 44
Глава четвертая
Год 1609. Весна
(Москва)
1
Еле пережила Москва студеную пору. От великой нужды порубили на дрова многие клети, пристенки и огороды, обломали перила с мостов и крылец и вконец порушили дворы опальных тушинских переметчиков. Забрызганная обильной вешней грязью, с густыми налетами копоти над дымоходами, с вытаявшими кучами печной золы под окнами, с космами сопрелой соломы, свисающей с крыш на кривых и ямыжистых посадских улочках, Москва, ободранная и расхристанная, выглядела неприглядно. Что в большом посаде, что в Белом и Китай-городе, что в самом кремле повсюду небрежение и запущенность. И горстью самоцветов, вызывающе брошенных на нищенское рубище, казались блескучие маковки церквей да пестрые верха боярских теремов среди неоглядного хаоса бревенчатых изб и грязи. Вместе с распутицей нагрянул страшный мор. Всю зиму кое-как .перемогалась тяглая беднота и дошла до краю, потеряв всякую надежду на пособление. Уже на всех окрестных дорогах встали заставы тушинских ватаг, прехватывающих хлебные обозы. Даже обильные царские житницы давно опустели. Вновь с церковных папертей юродивые и нищие хором вопили о конце света. По утрам решеточные приказчики и сторожа, убиравшие с улиц рогатки, привычно натыкались на скукоженные, застывшие в грязи трупы. Умерших от голода считали сотнями. Правда, было еще в Москве припрятанное жито, но, как и в голодные лета при Годунове, торговцы, сговорившись меж собой, заломили такую цену, что даже иным боярам оказалось то зерно не по мошне. Слыхано ли, за четверть ржи назначали уже по семи рублей!15 Не без умысла гневили торговцы черных людишек, ловко их гнев в одну сторону поворачивали. И когда с воплями и бранью приступали к ним до отчаянья доведенные мужики, они сами разъярились: - А чего вы хотите - мы ль виноватые? Останние поскребыши продаем, себя корки лишаем! И рады бы завезти, да неотколи. По чьей милости Москва-то заперта? Кто эдак-то правит, что ни богу свечка, ни черту кочерга?.. - Пущай бы нам черт,- злобно поддерживали потакальщики и кивали в сторону кремля,- токмо бы не тот! Скучивался, роился народ в торговых рядах, размахивал кулаками, валил по апрельским хлябям на Пожар16, а оттуда через Фроловские17 ворота, затягивая с собой стрельцов и крепостную стражу, к царским хоромам. Темными волнами колыхался у красного крыльца, все прибывал и теснился, так что и зернышку негде было упасть на площади между Архангельским и Успенским соборами. Грозно и страшно ревела толпа. - Хлеба!.. Хлеба!.. - Мочи нет, все с голоду мрем! - До коих пор сидеть в осаде? - Доколе терпети? Скорбно понурясь, с глубоким сокрушением на лице вышел на красное крыльцо царь, смиренно ждал, когда утихнет шум. Ни величия, ни стати, ни властности в царе - одна кротость. Но то что ранее, в начальную пору правления, когда, вот так же оказавшись перед возбужденной толпой, он в сердцах скинул с головы царскую шапку, сунул ее вместе со скипетром ближним боярам и, срывая голос, визгливо крикнул: "Коли не угоден, царствуйте без меня!" Оторопел тогда народ, отшатнулся не ожидал такой прыти от ублаженного властью нового самодержца. Что и молвить, ловок был Василий Иванович Шуйский, изощрен, умел расчетливо менять личины, умел изворачиваться, да всему свой срок: пригляделись к его хитростям. И ныне многие могли бы уличить царя в обманном смирении, да только ведали доподлинно: плохи его дела, хуже некуда, и прикидываться ему, думалось, уже нет никакого проку. Стоял на высоком, пестрыми красками размалеванном крыльце-теремке хворобно опухлый старец с подслеповато моргающими глазками, отвислым длинным носом, лопатистой с проседью бородой, большеротый, рыхлоликий, невеликого роста весь на виду в своей нескладности и немощности. Жалок был, сиротлив, даже несмотря на то, что за его спиной, грозно посверкивая секирами, высились два дюжих молодца из дворцовой стражи. Умолкла толпа, и некоторое время стояли глаза в глаза в печальной неподвижности и тиши незадачливый царь и несчастный московский люд словно в невольном едином согласии. Но вот поднял голову Шуйский, заговорил слабо, елейно. Однако постепенно голос его твердел: - Заедино с вами горе мыкаю, с вами слезьми обливаюся. Тяжкое испытание дал нам господь... Обаче выбору нету. Неужто вы покинете меня, своего радетеля за вас, за землю отеческу? Неужто предадитеся, аки иные христопродавцы, тушинскому нечестивцу? Али не слышали, сколь он кровушки русской пролил, а днесь на костях непогребенных вкупе с литовскими и польскими татями пирует? АН недолго ему пировати, близка его погибель. Подымаются города на него. Шереметев идет к нам с Волги, племянник мой Михаила Скопин ведет свейскую рать из Новгорода, крымский хан на выручку нам поспешает... - Не дождемся, околеем все! - закричали из толпы. Шуйский помолчал, колыхнулся в богатой распашной шубе, поморгал глазками. В этот час для него решалось все. И уже ни мольбы, ни уговоры, ни посулы, ни угрозы не спасут, если москвичи не подхватят последнюю слабую ниточку, которую он хочет протянуть им, уповая, как всегда, только на свое искусительство. Больше всего боялся царь выпустить из рук неимоверными ухищрениями добытый скипетр. В напряженном ожидании толпы угадывались явная враждебность и упорное противление, слова увязали в ней, как в трясине. Не она в его, а он был в ее власти. И ему ли запамятовать, как безудержно лютовала она, когда всего три года назад он сам же обратил ее недовольство, ропот и гнев на первого самозванца? Толпу нельзя на бессрочье покорить, но ее можно обмануть. И не единожды, а испокон веков так было. Один обман потом никогда не вредил другому, непрерывно сменяясь. Нужно только упреждать неизбежное. - До Николина дни,- тяжело, со стоном вздохнув, сказал Шуйский, - до Николина токмо дни потерпите. А уж я поусердствую за вас, поуломаю хлебников, дабы сбросили цену... Ничем не нарушенное безмолвие было для него знаком, что и на сей раз ему поверили.
2
Когда, отпыхиваясь и крестясь, Шуйский вошел в переднюю палату, там уже были патриарх Гермоген и троицкий келарь Авраамий Палицын - ближайшие царевы советчики и пособники. Оба сидели за беседой на обитых бархатом стульцах и не поднялись при появлении государя - привыкли наедине с ним не чиниться. Но если Палицын напустил на себя подобающую сану монашескую отрешенность, то патриарх, еле сдерживался: иссохший лик его раздраженно подергивался, очи под низко надвинутым клобуком горели жестким огнем. Он с открытым недовольством взглядывал на царя, когда тот, шумно вздыхая, усаживался напротив с угодливым видом погорельца, ожидающего милости. Тягуче долго молчали. Гермогену уже давно невмоготу были жалостные воздыхания оплошного лукавца, коего в народе за скаредность ехидно прозывали шубником (в его вотчине шили на продажу шубы). В сумятице междуцарствия урвал он власть, будто сладкое яство со стола. Только от скудоумия этот корыстолюбец, с младости постигший хитрую науку боярских свар и местничества, мог возомнить, что, напялив на себя бармы и шапку Мономаха, сумеет оградиться от суеблудия и розни бояр. Ан не тут-то было: памятуя годуновское своевластие, бояре скопом подмяли его под себя - понудили все вершить по боярскому совету. Не посчитал за умаление, лукаво рассудил: тем море не погано, что из него псы лакали. Со спеленутыми-то руками стал править вкривь и вкось, заметался, аки птах в заклепе. Ни бояр улестить, ни служилых наделить, ни черных людишек укротить - ни с чем не совладал бесталанный. Начал государить в осаде и пребывает в ней же, ровно Иона во чреве китовом. Не к нему, а от него бегут. Небось нынче у тушинского аспида бояр больше, чем в престольной. Сорому не оберешься - крамола за крамолой! Гермоген чуть не ударил посохом в пол, вспомнив, как по зиме, на масленой, учинился превеликий шум, как взбунтовали народ блажные Сумбулов вкупе с князем Романом Гагариным да Тимофеем Грязным. Дорого тогда обошлось патриарху заступничество за царя. Словно ветошь какую, выволокли Гермогена из Успенского собора, изваляли в снегу, кидали в него мерзлыми конскими катышами, втащили на Лобное место, кулачищами тыкали в грудь, позорили, избранили непотребно. Еле жив остался. Благо затейщики отступились да в Тушино умчали. Но недавно опять же боярин Крюк-Колычев о злодействе в святое вербное воскресенье помышлял, опять смуту сеял. Казнили боярина, а проку мало: смуте конца-краю не видно. Того и жди, из ручниц начнут палить. Никому не мил Шуйский. Кречетом мыслил воспарить, а взлетел вороной. Не по мерке власть-то ему. Одно, прости господи, пыхтенье. Ишь поник, заскорбел лукавец, наврал, поди, с три короба людишкам, навлек испытание новое! Сам в суете погряз и его, Гермогена, с головой в свои поганые топи окунул, от бога отвлек... Палицын тоже предавался своим думам, ибо мысли патриарха ему нечего было угадывать: до прихода царя тот, нимало не таясь, бранил своего богопопустного и так распалялся, что привскакивал на стульце, и крест с панагией на его щуплой груди, сталкиваясь и побрякивая, мотались из стороны в сторону. Не дивно поэтому было Авраамию, что на сей раз вопреки обыкновению патриарх не поспешил на поддержку к Шуйскому, резко промолвив: "Кто начесал кудели - тому и прясти". Но келарь не позволил себе усомниться: как бы ни корил Гермоген царя, он всегда будет держать его сторону - иного выбора у него нет. Тушинский вор для патриарха поганей сатаны. Пустым брехом посчитал Гермоген и слухи о скрытом замышлении некоторых бояр призвать на Москву Жигимонтова сына Владислава - тут уж не Шуйскому, а всей Руси измена, едва ли на нее отважатся строптивцы. Были у незадачливого царя супротивники поближе, равные ему по именитости: Федор Иванович Мстиславский и Василий Васильевич Голицын. Но те еще плоше Шуйского. Первый - сущий растяпа, тугодумен, не сноровист и вельми сторожлив: навидался кровушки, что с престола ключом хлестала. Второй тоже не из отчаянных удальцов: чрезмерно расчетлив, а потому и нетверд и ни в одну рисковую драку без оглядки не влезет - себе дороже. Чай, обжегся уже, изменив некогда Годунову, на Отрепьеве. Не может заменить Шуйского и наследник - некому наследовать: женился лукавец на старости лет, долгое время миновало, а он все бесчаден. Братьев царя, Димитрия да Ивана, вовсе в счет не поставишь: скорбноглавы и плотливы, за версту видно - лишь горазды свою утробу ублажать да свою гордыню тешить. Правда, есть еще Романовы, крутой и непокладистый род, властолюбцы и завистники, не зря пытался известь их под корень Годунов. Федору-то Никитичу, нынешнему Филарету, издавна мерещился престол, да ведь не до мирских ему вожделений: в постриге заказаны пути к царскому венцу. Однако чадо у него подрастает, и ежели выпадет случай, не упустит его Никитич, за вторым самозванцем, яко за первым, ухоронится, а не упустит, ибо умен и увертлив. Но никакого хода нет ныне у Романова, сам-то он у вора не то в пленении, не то в почете. Вон и верные вести есть, будто его силком с митрополичьего места из Ростова на патриаршье в Тушино пересадили, а воровской патриарх все одно что шут гороховый. Нет, не до затей Романову, быть бы живу. Так и раскладывается: опричь Шуйского, не за кого и держаться. Наипаче и наипаче того Палицын был в полном согласии с Гермогеном. И отнюдь не из льстивого потворства тому, кто, еще будучи казанским митрополитом, приметил и приблизил его, соловецкого изгоя, когда он через некоторое время после ссылки оказался вблизи Казани, в Богородско-Свияжском монастыре. И вовсе не из-за благодарности к духовному владыке, который, став патриархом, напомнил о нем царю и поспособствовал переводу в боголепную Троицу. И уж совсем не из-за приязни к самому Шуйскому, оказавшему великую милость Авраамию за старые его услуги в кознях супротив Годунова. Ох, неуемны в алчбе человеки! Ни един купец не довольствуется прибытком, ни един мних - молитвой. Обретший благо к благу же новое присовокупляет, не рушить, а укрепить свое тщится. Кто же восхочет худшего! При Шуйском Авраамий наконец-то вышел на свою уготованную стезю, ни при ком ином не мыслит ни чести, ни выгоды. Без всяких угрызений совести оставив святую обитель в лихую начальную пору ее осадных бедствований, келарь прочно осел в Москве на богатом троицком подворье, поближе к ожидаемым царским милостям: кто ищет, должен ведать, где искать. Для многих плох Шуйский, а ему хорош. И чем гуще тучи над царем, тем чаще снисходит он до Палицына, его сметки да изворотливости, словно до последнего прибежища. И это на руку келарю: он-то не проворонит случая, дабы обратить его себе на пользу. Не попусту молвят: "Где одному потеря - другому находка". Нет, нисколько в эти роковые дни не жалел Авраамий Шуйского, но и не хотел его свержения: из-под кровли не выбегают на дождь сушиться. Чем дольше длилось молчание, в котором Шуйский не мог не уловить Гермогеновой неприязни и сторожкой выжидательности троицкого келаря, тем большая растерянность овладевала царем. Ему было душно в тяжелых не по весне одеждах, но, перемогая это неудобство, он сидел недвижно и отрешенно, всецело погруженный в свою тоску. Умолив москвичей потерпеть до Николина дня, Шуйский мог надеяться только на чудо. Ни один торговец житом, ни один скупщик не соглашались сбавить высокие цены, как ни просил их царь, и он знал, что с каждым днем положение в престольной будет ухудшаться. А ведь до Николы рукой подать. Скопин-Шуйский с подсобной иноземной ратью едва ли подойдет от Новгорода к Москве даже через месяц. Шереметевское же войско замешкалось в муромских ли, в касимовских ли пределах, не объявившись еще во Владимире. А что до крымского хана, тот, вестимо, и в мыслях не держит прийти на подмогу, напротив, грозит новым разбойным набегом. Страшно и помыслить, что может содеяться вскоре. Не повторится ли годуновское злосчастье? Вот ведь зело умудрен был покойник Борис, да гордыня его сгубила. Воротил нос от бояр. А при венчании-то на царство в Успенском храме рванул ворот рубахи, изрекая прилюдно: "И сию последнюю разделю со всеми!" Пригож, притяжлив был тогда Годунов, сам себе умилялся, в очах слезы блестели. Клялся в запале: "Бог свидетель, никто же убо будет в моем царствии нищ или беден!" Почем зря деньгу раскидывал, всю голь хотел задарить. А свершился великий глад, и Борисова похвальба против него же оборотилась. Сулить сули да оглядывайся. Ох, божье наказанье, куда и метнуться, не ведаешь! Был урок, да не впрок... - Сызнова, поди, налукавил, государюшко? - не почитая в мирской беседе благолепных словес, наконец впрямую спросил царя язвительный патриарх.Того берега отплыхом, а другого не хватихомся. Что посулил-то? Василий Иванович не почел нужным укорить Гермогена за неподобное к нему обращение: груб патриарх, да худа против него не держит. - Самому тебе вдогад, патриарше, - ответствовал Шуйский, чувствуя неуютство под суровым взглядом церковного владыки. - Вопом вопиет изнемогшая Москва, еле унял до малого срока. - Горький бо плод аще помажется медом,- наставительно промолвил патриарх,не отлагает горчины своея в сладость. Хлеб насущный людишкам надобен, а не увещевания. - Все в руце божией. Негде хлеба взяти. - Негде? - патриарх перевел горящий взгляд с царя на Авраамия.- Така пора приспела, что и заповедным поступиться не грех. Келарь потупил очи, будто патриархов намек вовсе его не касался. Зато Шуйского осенило. - А и впрямь, житницы на троицком подворье не початы. Хлеб-то в них, чаю, весь цел. - Троица премного горше лихо сносит, - уклончиво заговорил келарь. - И мне ли у моей братии последнее имати? Доносят из обители, что трупием уж по некуда завалена... Ни царь, ни патриарх не прервали Палицына, пока он рассказывал о бедствиях многострадальной Троицы. Даже сущие мелочи были ему ведомы. Чуть ли не изо дня в день извещал о том келаря его "вскормленник" дьякон Гурий Шишкин, на забывая в своих посланиях наговаривать на старцев, мешающих ему занять сытное место казначея. Авраамий поощрял козни и наветы "вскормленника". Чем больше раздора было в Троице, тем выше становилась цена верности келаря, упреждающего и уличающего перед царем всякую измену и крамолу. Но, одобряя радение Палицына, царь, однако, не задумывался, почему не единожды не пресеклись связи у келаря между осажденной Троицей и запертой Москвой. Мыслил об ином: усердствуя, надеется угодник потерянное в опале и отданное в казну именьице из закладной кабалы вызволить, хоть и заповедано монахам землю в залог брать. Бог бы с ним, от малой убавки государева казна не оскудеет. Однако же мешкал с воздаянием Шуйский, скупясь и на малое. Теперь, слушая келаря, он догадливо вникал в его ловко вплетенные в рассказ сетования о небрежении к нуждам монастыря. - Одним святым Сергиевым духом держится Троица. Аще я умолчу о сем, то камение возопиет, - закончил, тяжко вздохнув, келарь. - Сокрушатися и нам заедино с тобою, - посочувствовал Шуйский, сохраняя печаль на лице, но в голосе его уже не было и следа безысходности.Излияся фиал горести на всякого из нас. Дорога нам Троица, воистину мила, но ей без Москвы не бысть. Воспрянет Москва - воссияет и Троица. Без вспоможения ее не оставим. - Шуйский на мгновение замолк, выпрямляясь и стараясь обрести величественную осанку, словно сидел на престоле.- И тебя, целомудренный Аврааме, за усердие твое отличим, имением поступимся и пошлин своих на нем, по осадному времени, искати не повелим. Всякому способнику нашему воздадим по чести. Токмо... Токмо ныне о Москве пущая наша печаль. - Видит бог,- оборотился к иконам келарь,- на Голгофу, аки и он, иду, у несчастной братии последнее имаю. Пущай на мне будет грех - отворю житницы. Палицын приложил ладонь к глазам, якобы скрывая набежавшие слезы. - Зри, государюшко, сие, подыми очеса и зри, - обратился к Шуйскому помягчевший архипастырь.- Не щадит себя ради благого дела божья-то церковь. Но воспрянувшего духом царя занимало уже только земное. - По былой цене хлеб уступишь, - наказал он келарю. - Льзя ли? Братию же по миру пущу! - воспротивился Палицын, с лица которого сразу сошла херувимская просветленность, и оно напряглось и затвердело. - Сук под собой сечешь, кесарь, - грозно вступился за келаря Гермоген и стукнул посохом об пол. - Жаден ты на свое, да вельми щедр на чужое. Себя подымаешь, а других опускаешь. Доброхотом все одно не прослывешь! - Не повелеваю, а молю, - беззащитно помаргивая глазками, пошел на попятную смутившийся от такой злой отповеди царь, но тут же примолвил твердо: - Воля ваша положить цену, а больше двух рублев за четь никак не можно.- И, вспомнив яростную толпу, вдруг затопал и завизжал: - Вы тоже погибели моей ждете! Глядя мимо царя, патриарх поднялся и стал креститься. - Буди, господи, милость твоя на нас, яко же уповахом на тя!..