Страница 4 из 16
Когда говорят, что мир состоит только из одной материи, – это звучит убедительно. И в юности своей я рассуждал так же категорично. Есть только то, что я вижу и знаю, а того, что мне неизвестно, конечно же, не может быть! Став значительно старше, я все больше и больше начал сомневаться в неопровержимости таких утверждений. И мог бы когда-нибудь привести множество соображений на этот счет. Но сейчас отвлекаться не буду, а выскажу только одну мысль: ну чем, скажите, кроме милости судьбы, можно объяснить такую вещь. В палате, где я лежу, двадцать пять молодых офицеров в возрасте от двадцати до тридцати лет. Я один из самых тяжелых, в то время как вокруг немало ребят с довольно простыми ранениями, ну, скажем, сломана переносица или оторваны часть уха и полгубы. Сделали, скажем, человеку утром перевязку, и весь день он свободен. Кровь молодая, энергии много. Вот и стараются хлопцы знакомиться с шефами, девушками соседней фабрики, вот и бегают к телефону-автомату, отчаянно приглашая подруг и знакомых прийти на свидание, вот и строчат открытки и письма и женам, и неженам, и Бог знает кому еще… И вот, повторяю, разве это не добрая улыбка судьбы, что больше всех девушек постоянно приходило не к ним, а ко мне, самому тяжелому, если не считать танкиста Саши Юрченко, из всех двадцати пяти офицеров. Сначала ребята удивлялись такой, с их точки зрения, несправедливости, потом, не без зависти, смирились, привыкли и обратились к своим повседневным делам. Впрочем, кроме доброй улыбки судьбы, была тут и еще одна причина, ну психологического, что ли, характера. Все девушки, приходившие ко мне, видели меня до ранения много-много раз. Сейчас перед ними лежал человек с туго забинтованным лицом так, что виден был только кончик носа да лоб. Но память их цепко хранила черноглазое, живое и, кажется, симпатичное и жизнерадостное лицо. И один образ неизменно накладывался на другой. Помните, как у Тютчева!
И далее:
Даже спустя долгие-долгие годы образ юной девушки наложился на морщины семидесятилетней старушки, навестившей умирающего поэта, и старость отступила перед памятью любви:
И если память способна побеждать и старость и время, то что же говорить о временном расстоянии всего в год, два или три?! Даже тяжелораненый, я все-таки в какой-то степени продолжал оставаться для них одних тем же одноклассником Эдькой из десятого «Б», а для других – молодым подтянутым офицером-фронтовиком, не остывшим еще после поля боя. И все-таки справедливость требует, вероятно, сказать еще и другое. Наверное, и в раненом сохранились во мне и упрямая энергия, и характер, и довольно ощутимый огонь души. Ну и голова какая-никакая была на плечах. Значит, был еще порох в пороховницах. И надежда в душе жила!
Одновременно к больному мог прийти только один посетитель. Если же приходил второй, то должен был ждать в приемном покое, пока первый посетитель спустится и передаст ему халат. Видимо, перегнув палку с тяжестью ранения, судьба решила компенсировать мне этот перебор женским вниманием и нежностью. В первую половину дня посетителей не пускали: врачебный обход, процедуры, перевязка и прочее и прочее. Утром же проходили и все назначенные операции. Гости приходили после трех часов. Правда, к самым тяжелым больным посещения разрешались и утром. Так что ко мне девушки приходили нередко прямо с утра. Например, Наташа работала в разные смены, поэтому когда она шла во вторую, то приходила часам к десяти-одиннадцати утра и сидела у меня до обеда. Когда же она спускалась вниз, то там в ожидании халата уже сидела Лена, после Лены приходила Лида и сидела уже до отбоя. Разовые посетители постепенно отсеивались, потом приходили другие и тоже уходили. Иными словами, тут была текучка. Тем не менее из постоянных посетителей образовалось основное ядро. Я был рад этим посещениям, но в чувствах не объяснялся никому. Да и как можно было решать тут какие-то вопросы, если не было у меня еще никакого будущего и впереди ожидали новые операции. Милые девушки, они, наверное, все это чувствовали и взяли инициативу в свои ласковые и теплые руки. Первой решилась сказать мне о своих чувствах Наташа. Как-то утром, сидя возле меня, она долго молчала, отвечала на мои вопросы односложно и рассеянно, словно была где-то далеко.
– Что с тобой? – спросил я, несколько озадаченный.
– Что со мной? – мягко переспросила она. Еще с минуту помолчала, а потом, нагнувшись, тихо взяла мою руку в свои и, волнуясь, сказала: – То, что я тебе сейчас скажу, это все не случайно, а очень серьезно. Если тебе нужна моя любовь и нужна я, то считай, что они у тебя есть. Ошибок тут быть не может. Мы с тобой уже давно живем в одной квартире и знаем друг друга достаточно хорошо. Разве не так? Вот знаешь, когда-то еще до войны ты мне нравился. И когда после приезжал в Москву, тоже нравился, даже еще больше, но вот о любви я как-то не думала. Ну, не ощущала в себе ее, что ли. А вот когда в первый раз увидела тебя в госпитале всего забинтованного, то знаешь, как ни странно, но именно в эту минуту я ощутила и боль и поняла, что я тебя люблю. Можешь мне пока ничего не отвечать. Времени впереди много. Подумай. Помни только, что я сказала все очень серьезно.
В это время в палату вошла медсестричка Таня, как всегда, разговорчивая и веселая. Ее руки и карманы были полны всевозможных бинтов, мазей, банок и склянок. Бодро поздоровавшись и привычно спросив о самочувствии, она обратилась к Наташе:
– Я сейчас буду делать Асадову перевязку. Поэтому прошу вас посидеть немного в коридорчике. Минут через десять я вас позову.
Но я твердо сказал:
– Не надо, Танечка. Пусть сидит.
Таня была человеком сообразительным. На ее глазах возникали и рассыпались человеческие союзы, загорались сердца радостью и потухали в безнадежном отчаянии, видела она и правду, и хитрость, и верность, и ложь, так что удивить ее было практически невозможно. И на этот раз она моментально все поняла. Улыбка ее погасла, и каким-то строгим, почти экзаменаторским голосом она сказала Наташе:
– Хорошо. Оставайтесь и сядьте сюда, вот на этот стул, тут удобней.
Я напряженно и не без растущего раздражения молчал. В конце концов, если она начиталась газет с лирико-патриотическими статьями Елены Кононенко и Татьяны Тэсс и наслушалась радиопередач вроде: «Пишу тебе на фронт, любимый!» – пусть сидит и смотрит на все без прикрас… А рана у меня была – для впечатлительных натур отнюдь не подходящая. Дыра в физиономии такая, что можно было бы засунуть целый кулак. Я уж не говорю про такие подробности, как, извините, кровь, гной и прочие прелести. Все понимающая Татьяна разбинтовывала меня медленно, а сняв весь бинт до конца, неожиданно сказала:
– Ой, я, кажется, забыла широкий бинт. Вы тут посидите несколько минут, а я сейчас вернусь.
Чтобы опытнейшая Татьяна когда-нибудь забыла хоть что-нибудь из своего перевязочного хозяйства, не было да и никогда не могло быть. Это она сделала нарочно. Дескать, проверять так проверять. Нате, смотрите, девушка, и решайте, любовь у вас или не любовь.
Видимо, и Наташа поняла всю эту сцену. Она придвинула свой стул еще ближе к кровати и улыбнулась:
– Ты что же это? Решил напугать меня своим ранением? Глупый ты, глупый…
Она нагнулась и поцеловала меня прямо в раненое лицо. Очень скоро, примерно через неделю, о любви своей и о желании быть постоянно со мною вместе сказала и Лида. Признаюсь, что ей я устроил точно такой же экзамен, как и Наташе. И к чести ее должен сказать, что ни рана, ни кровь ее не устрашили тоже.
– А я уже один раз твою перевязку видела. И сегодня, по-моему, все у тебя даже немножечко лучше. Хочешь, женись на мне, хочешь, не женись, а я все равно с тобой буду всегда и везде.