Страница 12 из 16
– А ты и не ходи, – говорит тихо Наташа, – можешь переночевать у меня. Кровать, правда, одна, но мы ляжем под разными одеялами. В конце концов мы же не посторонние люди. Верно?
Удивительная это была ночь! Хоть мы и лежим под разными одеялами и раздеты мы тоже не до конца, я снял только гимнастерку и сапоги, а Наташа домашний халат, все равно после двух лет войны, где женщин видишь лишь издали, да и то редко, после землянок с висящими портянками и густым махорочным дымом, после бомбежек, пальбы и соленых слов оказаться в теплой комнате, где рядом с тобой лежит пышная, молодая и ласковая Наташка, у которой сердце стучит так, что слышно, пожалуй, за километр, и ты в нее, кажется, влюблен и она в тебя тоже, это непростое дело! Я осторожно глажу Наташку по пушистым волосам, и она, зажмурившись, лежит тихо-тихо… Мы, конечно же, не спим, хотя и делаем вид, что пытаемся это сделать. Наташины губы близко, так близко, что разминуться с ними практически невозможно… И разве же кто-нибудь виноват в том, что разминуться им так и не удалось?! Но не ждите от меня рассказа о каких-нибудь новых деяниях. Их попросту не было. Лишь один-единственный раз я осторожно протянул к ней руку и услышал тихо просящее:
– Пожалуйста… не надо… хорошо?
И в самом деле, какое я имел право проявлять хоть какую-нибудь настойчивость? Какое?! Я уходил на фронт. Если до сих пор меня щадили снаряды и пули, то какая гарантия того, что они будут щадить меня снова? И если я что-то позволю себе сейчас, то в случае каких-то неприятностей что будет с ней – чистой и светлой девушкой? Пришел, наследил и уехал, а она пусть так остается? Нет, такого позволить я себе не могу. Я целомудренно отодвигаюсь, крепко зажмуриваю глаза и, сморенный двухлетней, глубоко сидящей во мне свинцовой усталостью, постепенно засыпаю…
Вот так и провел я тогда у Наташки эту чистую и безгрешную ночь, абсолютно уверенный в недопустимости ничего иного!
И вот теперь, ровно два года спустя, сидя в той же комнате и чувствуя, как падают на мои пальцы крупные Наташкины слезы, я по-прежнему был убежден в правильности своего поступка. Порядочный человек в подобной ситуации должен поступить только так, и никак иначе. Помолчав, я снова говорю Наташе:
– Я очень тебя прошу, не нужно никаких слез… Если не хочешь ничего говорить, не говори. Я не настаиваю. А если говорить, то только правду. Вот и все.
– А я и говорю всегда только правду, – говорит Наташа все еще дрожащим голосом и вытирает слезы. – Говорю все как есть. Понимаешь, ты мне нравился еще до войны. Только ты на меня не обращал никакого внимания. Что я для тебя была? Совершенно никто, соседская девчонка, вот и все. Когда ты пришел в сорок третьем, я почувствовала, не знаю правильно или нет, что ты как-то внимательней посмотрел на меня. И когда мы с тобой ходили в парк и попали под дождь, а потом бежали прятаться под навес, ты так тепло обнял меня за плечи, что я подумала, что… ну, в общем, что я тебе тоже нравлюсь. И когда через три дня ты снова пришел и тогда у меня остался и даже поцеловал меня, я все равно была уверена, что все это только так, не очень серьезно. Нравиться, может быть, нравлюсь, но серьезного у тебя ко мне нет ничего. И когда письма тебе потом писала, все равно думала так же. Короче говоря, была уверена, что ты будешь искать себе более блестящую партию, чем я. Во всяком случае, ты мне о своем отношении ни устно, ни в письмах ничего серьезного не говорил. Нет, я себя ни в чем не хочу оправдать. Просто я рассказываю все как есть. Ты знаешь, что работаю я в лаборатории ЗИЛа, а по вечерам мы с подругами ходили еще работать в госпиталь. Я ведь прошла специальные курсы медсестер. И там мне стал оказывать внимание один майор, молодой, интеллигентный и как-то по-человечески добрый. Сказал мне, что он один, что семья его погибла в Могилеве. Ранен он был не очень сильно. Но была контузия, и левая рука сгибалась плохо. Его комиссовали и посылали военкомом в Подмосковье. Короче говоря, он признался мне в своих чувствах и просил стать его женой. Ну и показалось мне, что это моя судьба, что я тоже тянусь к нему, ну и я согласилась. А потом, когда мы уже должны были идти регистрироваться, тебя привезли в московский госпиталь. И вот хочешь – верь, хочешь – не верь, это дело твое. Но вот я, как только пришла с Лидией Ивановной к тебе в палату, как посмотрела на тебя, как взяла твою руку, меня словно кипятком обожгло. Пришла домой и поняла окончательно, что люблю только тебя. И всегда любила. Вот только когда увидела тебя там в палате, ну вот словно ножом мне в сердце – люблю и люблю! А когда майор пришел, я сразу ему все и сказала. Все, как на духу. Он не поверил. Сначала думал, что я с ним шучу. Потом стал сердиться. В конце концов мы поссорились, и он ушел. Откровенно говоря, я думала, что на этом все. Ну, произошла горькая ошибка, никто ведь не виноват. Было бы хуже, если бы все это обнаружилось позже. Я была уверена, что он больше не придет. И вот спустя уже, наверное, недели две пошла я по Левшинскому переулку в овощной и вдруг вижу его. Такое впечатление, что ждал меня, хотя и сделал вид, что встретился случайно. Однако почему-то сразу же стал убеждать пойти с ним регистрироваться. Говорил, что любит, что ему дают квартиру и он мечтает там жить только со мной. Сцена была ужасно неприятная. Ты знаешь, для меня уже никого и ничего нет. Ведь чувство мое к тебе не вчера родилось, оно было во мне всегда, и только по-настоящему я поняла это, когда ты вернулся. Ну я тоже не виновата! Я ему снова все это же повторила. И вдруг он вытаскивает из кобуры пистолет и говорит:
– Решай, или ты выходишь за меня замуж, или я тебя сейчас пристрелю, мне терять нечего. Ну, в общем, как дон Хозе и Кармен.
– Да, – сказал я, – только тореадор не на арене, а на операционном столе.
Наташа тихо сжала мою руку:
– А мне наплевать, где ты и кем ты будешь. Для любви такие вещи не существуют. Смотрю я на этот пистолет, честно говоря, немного жутковато, но и злость какая-то начинает подниматься. Но стараюсь говорить спокойно: «Не советую тебе делать глупостей. Пользы от таких вещей ни тебе, ни мне. Я люблю другого человека, и пистолетом тут не сделаешь ничего». Тогда он выстрелил над моим ухом вверх и сказал: «Подумай еще раз, потому что вторую пулю получишь ты».
В это время по другой стороне улицы шли какие-то военные. Услышали выстрел и перебежали дорогу к нам. Один из них, кажется, подполковник, спрашивает:
– В чем дело, товарищи, что случилось?
Майор побелел от злости и хмуро цедит:
– Это моя жена, и я выясняю с ней отношения. Прошу поэтому не вмешиваться в наши личные дела.
Ну, они, очевидно, решили, что возвратился с войны фронтовик и выясняет отношения с вертихвосткой-женой. Понимающе ухмыльнулись, дескать, сами фронтовики, понимаем. Раз такое дело, то проучить не мешает. Вежливо козырнули и пошли обратно. А я кричу в отчаянии:
– Простите, товарищи! Никакая я ему не жена. Слышите! Я не обманываю, это правда!
И в голосе у меня слезы. Они, очевидно, поверили, вернулись, и подполковник тот говорит:
– С такими игрушками, майор, на улице не балуются. Скажите спасибо, что мы возвращаемся с праздника. И не хотим обижать фронтовика. Идите домой и чтобы подобных выходок никогда не было!
Я перенервничала и прошу их:
– Если можно, проводите меня, пожалуйста, домой. Я тут совсем рядом живу! Ну и они меня проводили. Больше я с ним не встречалась. Вот, собственно, и вся правда. Ну а все остальное решай сам. Я же знаю теперь только одно: как бы ни сложилась моя судьба, даже если ты от меня отвернешься и я когда-нибудь выйду замуж, я все равно буду любить только тебя одного. Это я знаю точно. Вот и всё.
Трудным был этот разговор. Трудными были и все последующие дни. Трудными и несправедливыми. С чьей стороны несправедливыми? Конечно, с моей. Впрочем, это я понял позже, гораздо позже. А тогда… А тогда я ехал в купейном вагоне с мамой в Крым, в Феодосию. Лежал на верхней полке и думал, думал, думал… Конечно, сегодня мне очень легко и просто все расставить по своим местам, дать справедливую оценку и поступкам и людям. Но тогда… Можно ли меня осуждать за те мысли, что владели мною в те нелегкие дни?! Вряд ли! Поезд мерно выстукивал свою неизменную песню. Я пускал печальные колечки дыма в потолок и мыслил примерно так: