Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 16

Потом было множество удач и неудач, множество радостей и синяков (последних, к сожалению, больше). Но все равно та первая звезда, которую зажег для меня мой самый первый учитель, горит и по сей день!

Затем, когда я уже выписался из госпиталя, я встречался с Чуковским на его даче в Переделкине еще не однажды. Я приносил Корнею Ивановичу свои первые стихи и он, сидя на скамеечке в саду или на балконе второго этажа дачи, своим характерным певучим голосом, то в низком, то в высоком регистре читал их вслух как мелодекламацию. Потом, сделав по тексту ряд четких, то добрых, а то и довольно едких замечаний, старался нацелить меня на что-то нужное уже со взглядом вперед:

– Понимаете, дорогой мой, вам нужно все более четко вырабатывать свой голос, свою манеру и свои интонации так, чтобы вас узнавали, так сказать, не глядя на титульный лист, по одному стихотворению, может быть, по строфе. Вон слышите: на ветке поет щегол. Это не соловей и не жаворонок. Это щегол. И было бы плохо, если бы он пел под соловья или под канарейку. Он поет свою песню, и мы его узнаем. Я не знаю, какой птицей будете вы, соловьем, малиновкой или синицей, не в этом суть. Главное, чтобы вы были сами собой. Чтобы читатель, взяв в руки ваше стихотворение, сказал: «Это – Эдуард Асадов!»

А как-то раз осенью, когда по ветру летели, кружась, разноцветные листья, Чуковский, прочитав мои очередные стихи, неожиданно сказал:

– Видите ли, мой дорогой, в творчестве, как, например, и в спорте, высота и дальность прыжка зависят не только от способностей спортсмена, а еще и от почвы, от того материала, с которого он делает толчок. Чем мягче и слабее грунт, тем прыжок будет слабее. Вы меня понимаете? Самая крепкая почва, это ваша почва, то есть тот материал, который вы хорошо знаете. Кроме лирики, вам надо написать сейчас что-то связанное с вашей фронтовой жизнью, с вашей личностью, с вашей судьбой. Эта тема все равно будет вас преследовать. Поэтому, вероятно, самое лучшее – это пойти ей навстречу, переболеть в поэзии этой темой, чтобы потом не ощущать на плечах ее груза. Напишите или цикл стихов, или поэму, уверен, что у вас это непременно должно получиться сильно и интересно. После того как у вас в этой работе образуется определенная творческая мускулатура, вам уже легче будет обращаться и к лирике, и ко всем другим темам. И здесь, я полагаю, вам больше сможет помочь Алексей Сурков, я все-таки дальше от всех этих реальностей, чем он. Я с удовольствием буду общаться с вами и дальше, но сейчас я хочу отрекомендовать вас именно ему, тем более что он не только поэт, но еще и главный редактор «Огонька», что для вас, я думаю, может оказаться весьма и весьма полезным.

И, потрепав меня приветливо по плечу, он, как журавль, прямо с балкона сделал шаг едва ли не на середину комнаты, чтобы сесть, как он выразился, за «рекомендательное письмо». Письмо было коротким и примерно такого содержания:

«Дорогой Алексей Александрович! От души хочу порекомендовать Вам молодого, но весьма одаренного поэта Асадова. Он много пережил и ему есть что сказать в своем творчестве. Вы ко всем этим темам значительно ближе, чем я. Буду весьма Вам обязан, если Вы его пошлифуете и поддержите. Всегда Ваш Корней Чуковский».

Вот так я познакомился и со вторым моим литературным учителем – Алексеем Сурковым. Но об этом я расскажу потом, а сейчас вернусь снова в мои госпитальные дни. Ибо отсюда брала разбег не только моя творческая, но и личная жизнь.

Письмо Чуковского, присланное мне в госпиталь, подействовало на меня сильней врачей и лекарств. Оно как бы поставило своеобразную точку на многих моих сомнениях и бедах. Теперь цель была определена и проложен маршрут. Оставалось самое трудное: осуществление этого генерального плана. Ну, а для этого нужно было как можно быстрей завершить операции и шагнуть в жизнь. Шагнуть с тем, чтобы, уже ни на градус не отклоняясь, идти к этой далекой и заманчивой цели. Но идти в этот путь в одиночку нельзя. Здесь в руке твоей непременно должна лежать другая рука – честная, любящая, надежная.

Из пяти девушек, предложивших мне руку и сердце, всех надежнее и сердечней казались мне Наташа и Лида. Они нравились мне обе. Каждая по-своему. Почему сразу обе? Да потому, вероятно, что любовь, если она, конечно, настоящая, так быстро возникнуть не может. Для нее нужно немало условий. Но обе они, и Наташа и Лида, как бы находились на той залитой солнцем весенней площадке, имя которой – Влюбленность. И с которой может начаться, а может и не начаться Любовь. Наташа мне в этот период казалась и ближе и определенней, чем Лида. От нее шло какое-то удивительно ровное, нежное и негаснущее тепло. Характер у Наташки был добрый и ласковый. Окончив школу и работая в лаборатории «ЗИЛа», она была уже самостоятельным человеком. То есть кое-что в жизни знала. Хорошенькая кудрявая головка, чуть вздернутый носик и приветливо улыбающиеся губы, а еще у Наташи тугое, немного полноватое тело, высокая грудь и крепкие добрые руки. Лида казалась рядом с ней совсем еще девочкой. Хрупкая, избалованная, просидевшая всю жизнь возле папы и мамы, не знавшая и не любившая хозяйства, несколько скованная в проявлении эмоций, она в те дни в чем-то проигрывала ласковой и взрослой Наташке.

После ряда довольно трудных пластических операций, организм мой, очевидно, ослаб. И медицинское начальство решило дать мне месяц на поправку и отдых. То есть послать меня в крымский санаторий. А сопровождать меня в этой поездке должна была мама. Для приобретения же билетов и сборов давалось мне ровно два дня.



Вот так и оказался я на эти двое суток снова в своем доме у мамы по адресу, знакомому до щемящей боли, когда, посылая с фронта письма, я надписывал на треугольничках этот самый адрес: Москва-34, Кропоткинская улица, 23, кв. 16. Рассказать о том, что чувствует человек в своем новом положении, входя вновь в знакомую комнату, трудно, да и попросту невозможно. Особенно сложные чувства испытываешь, когда подходишь к книжному шкафу, знакомому до крохотного сучка на правой стенке внизу. Берешь в руки книги, те самые, которые знаешь чуть ли не наизусть, читаные-перечитаные, и… ощущаешь только шероховатость переплетов да теплоту страниц… Да и как опишешь ощущения человека, который берет в руки знакомые с мальчишеских лет предметы: старенькую самописку, гипсовую подставку для карандашей, большую фотографию, на которой снят весь твой выпускной класс… теннисную ракетку… Впрочем, хватит. Не будем лучше об этом говорить ничего.

Вечером, когда кончили пить чай, в дверь тихо постучалась и вошла Наташа, еще более сдержанная и тихая, чем всегда. Села возле меня и долго молчала. А когда мама вышла на кухню с чайником, чуть слышно спросила:

– Тебя не очень еще тянет спать?

– Совершенно не тянет.

– Тогда… Тогда… Если хочешь… Пойдем ко мне…

Наташа жила в этом же коридоре через две комнаты. Ее теплая, чуть шероховатая ладонь легла на мою руку. Прикосновение было ласковым и добрым… А когда мы вошли в ее комнату, она тихо закрыла дверь, подошла ко мне близко-близко и, закинув мне за голову свои оголенные руки, скорее прошептала, чем произнесла:

– Ну вот я и с тобой… Ты ведь ждал этого… Верно?

Ночь, мягко шелестя тополиными листьями и перекликаясь отдаленными гудками машин и звонками ночных трамваев, тихо плыла за раскрытым окном. Моя первая мирная ночь… Нет, до чего же это сложная штука – жизнь! Наташка, ласковая и преданная Наташка, которая писала мне письма на фронт, которая поцеловала меня в гноящуюся рану на перевязке, Наташка, которая дарила мне столько настоящего сердечного тепла и которую я уже готов был полюбить… И вдруг эта самая Наташка!..

В комнату вливается ранний московский рассвет. По ладони моей медленно ползет теплый утренний луч. Я сижу за столом и, прежде чем уйти из Наташкиной комнаты, сосредоточенно и молча курю. Наташа сидит поодаль, чуть подрагивающими руками держит мою руку у себя на коленях, и я чувствую, как на пальцы мои падают ее теплые слезинки: одна, другая, третья…