Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 25

Апрель

– Саша…

Ей достаточно, чтобы проснуться. Тоня говорит, что она и не спит вовсе, в лучшем случае дремлет. Твердит, что так нельзя. Раньше предлагала свою помощь. Но толку-то, если зовет он именно ее? И Сашка все равно будет подскакивать при первых звуках из его спальни.

Секунда – и она уже у него. Он сидит, но дышит нормально. Не астма, однако привычка всех астматиков при первых тревожных признаках садиться у него работает четко. Для Сашки самое главное – излучать спокойствие. В любой ситуации, а ночью особенно. Он ее, может, для того и зовет.

– Что случилось? – Неспешно (теперь уже неспешно, так нужно) подходит, садится на край постели. – Ну, что такое?

– Пить хочется.

На тумбочке у его кровати всегда стоит термокружка, в которой с вечера заготовлено теплое питье, обычно чай с молоком. Сашка на нее выразительно смотрит.

– Кончилось!

А вот это плохо. Кружка большая, на пол-литра. Сильная жажда – признак высокого сахара. Сашка тянется за глюкометром.

– Руку давайте.

Она к нему на «вы» почти всегда. И лучше бы тех ситуаций, когда прорывается «ты», совсем не существовало.

Глюкометром приходится пользоваться часто, но она следит, чтобы пальцы успевали заживать, постоянно чередует руки. Когда он попал к ней, на правую было страшно смотреть, потому что колол он всегда себя сам. Страшная тайна Всеволода Туманова – он переученный левша. Пишет правой, а микрофон всю жизнь держал левой.

– Всегда у тебя сначала гадости, потом радости, – ворчит он.

– Что поделать?

Сашка сцеживает капельку крови на полоску, напряженно смотрит на экранчик. Многовато, но не критично. Видели и хуже.

– Ну что там?

– Жить будем. Чуть-чуть добавим инсулина.

Он горестно вздыхает, но Сашка хорошо знает, где его неизменный артистизм, а где настоящие печали. Сейчас Туманов на сцене. Потому что никаких особых неудобств ее назначение ему не доставит. Но он с лицом героя-панфиловца, идущего с лопатой против танка, медленно расстегивает пижамную куртку, чтобы дать Сашке доступ к маленькому приборчику, на котором достаточно нажать всего лишь одну кнопку. Все, дополнительная доза инсулина введена. Мог бы и сам справиться, артист. И даже не почувствовал же ничего, но как не пострадать на публику?

– Всё, с гадостями закончили, – она застегивает на нем куртку, помогает удобно устроиться под одеялом, – сейчас будут вам радости.

– Наконец-то! Я уж и не надеялся! – язвит он.

Сашка идет готовить свежий чай. Сна уже ни в одном глазу, причем у обоих. Она сова, и в три часа ночи ей как раз хорошо. Зато в восемь, когда он бодрый и веселый заруливает на кухню, Сашке хочется сдохнуть и искупаться в тазу с кофе одновременно. Кто он в птичье-биоритмической классификации, Сашка не возьмется определять.

Он сам по себе. Почти пятьдесят лет гастрольной жизни способны сбить любые внутренние часы, даже если бы их изготавливали швейцарцы. Он может резво скакать с раннего утра, а может весь день провести в постели, если его оттуда не выгнать.

Ночью ей его особенно жалко. Она знает, как он боится ночи. Хорошо помнит, как в первые месяцы категорически не хотел оставаться на ночь один, как долго еще жил в нем страх задохнуться. Сейчас все проще, он даже шутит, играет на публику. Но всем было бы лучше, если бы обходилось без ночных подъемов. Не обходится.

Хочется его побаловать, и Сашка вместо обыкновенного чая заваривает тертую облепиху. Он любит ягодные напитки. Возни больше, зато сколько радости на его лице, когда он замечает в ее руках стакан с янтарно-желтой жидкостью. Медный подстаканник, ложечка. Всё как в лучших домах.

– Приятного. – Сашка снова садится к нему на постель.

– А ты?





Сашка морщится. Она облепиху терпеть не может.

– Вкусно, – довольно щурится он. – Так просто, а вкусно. Так всегда и бывает. В детстве мама нальет стакан кипятка, растворит в нем кусок сахарина – вкуснотища! Сахарин растворяется плохо, на дне кристаллики оседают. И ты пьешь горячую воду, и ждешь, когда же конец, чтобы самое вкусное ложкой соскрести.

– А почему кипяток? Почему не чай?

– Так не было заварки. Морковка иногда была, ее заваривали. Противная. Лучше просто кипяток.

– Вы всегда сладкое любили?

Всеволод Алексеевич кивает.

– В сорок шестом, на первый послевоенный Новый год, мама мне «рожок» подарила – из фольги свернутый кулечек. А там немного грецких орехов, одна мандаринка и конфета «Мишка». Тоже одна. Столько счастья было! До сих пор вспоминаю с теплотой. Теперь не из-за конфеты, конечно.

Сашка кивает. Она поняла. Из-за мамы. Всеволод Алексеевич остался, считай, сиротой в пять лет. У отца служба, военный госпиталь, потом новая семья. Маленький Севушка болтался за ним хвостиком, передаваемый с рук на руки медсестрам, адъютантам, мачехе.

Про его маму говорить сложно обоим. Никогда не видевшая ее Сашка часто думает о женщине, которая прожила почти вдвое меньше, чем ей сейчас. Понимала ли она, сгорая от чахотки, что это конец? И что маленький мальчик, сын, остается один? Было ли у нее время подумать о его судьбе? Наверняка. Вряд ли она тогда могла думать о чем-то еще. Сашка не особо верит в ангелов-хранителей и прочую околорелигиозную мифологию. Но сказочное везение Всеволода Алексеевича, которое помогало ему выигрывать конкурсы, получать самые шлягерные песни, раз за разом вытягивать счастливые билеты прямо из-под носа коллег, порой куда более одаренных природой, иначе чем ангелом-хранителем объяснить трудно. И если таковой существовал, у него точно были глаза его мамы.

Допил облепиховый чай, Сашка забирает стакан. Поднимается, собираясь идти.

– Посиди еще.

Спокойно говорит. Знает, что ему не откажут и не нужно выдумывать причины. Она останется просто потому, что он так хочет, объяснять не обязательно.

Какое-то время сидят молча. Наконец Сашка вспоминает неписаное правило хорошего тона: в любой неловкой паузе говорить о погоде. Хотя их пауза совсем не неловкая, вместе им и молчать хорошо.

– На улице настоящая весна, Всеволод Алексеевич. Тепло. Завтра прогуляемся?

Кивает.

– А какое число?

– Пятнадцатое.

– Уже? Скоро майские. В майские всегда было столько работы.

Сашка прикусывает губу. Она до сих пор не знает, как реагировать на разговоры о сцене. Сначала обрывала, хотя перебить его – немыслимо. Но старалась отвлечь, сменить тему. Чтобы не грустил еще больше, не вспоминал, не сравнивал себя сегодняшнего и того, экранного, Туманова в костюме с бабочкой. Но он так часто и упорно возвращался к этим воспоминаниям. Именно они позволяли отвлечься, когда он скверно себя чувствовал. Он хотел говорить о сцене. И Сашка сдалась.

– А я никогда их не любила. Первые майские. День Победы – да, особенно в нулевые. А Первомай – ну что это за праздник?

– Славный праздник Первомай, я нассу, а ты поймай, – ехидно комментирует Всеволод Алексеевич.

Сашка чуть стакан не роняет от неожиданности. Никак она не привыкнет к настоящему Туманову. Настоящий – тот еще лицедей. Это на сцене он всегда был правильным. Правильный костюм, правильные слова, правильный репертуар и очень ограниченный набор жестов, эмоций, красок. У настоящего палитра куда богаче. Он и трогательный, цепляющийся за ее руку в темноте, и нежный, заснувший с улыбкой, и невыносимый, изводящий стариковскими капризами, и ехидный, выдающий что-то совершенно мальчишеское. Порой его шутки в диванной плоскости или откровенно детские подколы родом, как потом выяснялось, из артистической среды, вводят Сашку в ступор. Нет, она и сама не нежная ромашка, а детство в мытищенских дворах, да в девяностые, на ее врожденной интеллигентности оставило свой отпечаток. Но от него Сашка до сих пор подсознательно ждет сценического пафоса, а никак не дворовых прибауток.

– Так чем тебе Первомай не угодил? – невозмутимо продолжает он.

– Я его не понимала. Что празднуем, почему? В моем детстве уже ведь не было демонстраций. И вообще какого-то обоснования этой даты. Просто четыре выходных подряд, когда все уезжают на «маевки». То есть на дачи, бухать и жарить шашлыки. Чаще просто бухать. Одна радость, что на майские всегда какие-нибудь хорошие концерты повторяли. Помню, ваш юбилейный, пятидесятилетие, поставили на четвертое мая. Повтор, конечно, но у меня не было записи. И я так надеялась, что запишу. А в моей идиотской школе вечно сокращали праздничные дни. Мы и в каникулы отдыхали меньше, чем все нормальные дети. И я боялась, что как раз четвертое объявят учебным днем. Класснуха пришла, зачитывает выходные дни. И когда назвала четвертое, я громче всех от радости орала. Она на меня даже покосилась. Решила, что я главный лодырь. В общем, я готовилась, заранее чистую кассету припасла, записывать. А четвертого утром родители объявляют, что мы всей семьей едем за город, в лес. Грибы собирать. На черта мне те грибы? Как я просила оставить меня дома! Но папа уперся, мол, семейный выезд. Первый раз за год вспомнил, что с семьей надо время проводить, поди ж ты. И концерт я пропустила. Так расстроилась. Мелкая же совсем была. Потом, через пару лет, мне уже никто указывать не мог.