Страница 31 из 37
Не стану жаловаться на судьбу. Три дня я шел, страдал от жажды, держался следов на песке, и вся надежда моя -- на росу. Я забыл, где живут мои собратья, и пытался вновь отыскать их на земле. Таковы заботы живых. И, право, это куда важнее, чем выбирать, в каком бы мюзик-холле убить вечер.
Мне странны пассажиры пригородных поездов -- воображают, будто они люди, а сами, точно муравьи, подчиняются привычному гнету и даже не чувствуют его. Чем они заполняют свои воскресенья, свой жалкий, бессмысленный досуг?
Однажды в России я слышал -- на заводе играли Моцарта. Я об этом написал. И получил двести ругательных писем. Меня не возмущают те, кому больше по вкусу кабацкая музыка. Другой они и не знают. Меня возмущает содержатель кабака. Не выношу, когда уродуют людей.
Я счастлив своим ремеслом. Чувствую себя пахарем, аэродром -- мое поле. В пригородном поезде меня убило бы удушье куда более тяжкое, чем здесь! В последнем счете -- здесь великолепно!..
Ни о чем не жалею. Я играл -- и проиграл. Такое у меня ремесло. А все же я дышал вольным ветром, ветром безбрежных просторов.
Кто хоть раз глотнул его, тому не забыть его вкус. Не так ли, товарищи мои? И суть не в том, чтобы жить среди опасностей. Это всего лишь громкая фраза. Тореадоры мне не по душе. Я люблю не опасности. Я знаю, что я люблю. Люблю жизнь.
Кажется, небо начинает бледнеть. Вытаскиваю руку из песка, ощупываю разостланное рядом полотнище -- оно сухое. Подождем еще. Роса падает на рассвете. Но вот и рассвело, а парашютные полотнища не увлажнились. Мысли немного путаются, и я слышу собственный голос: "Сердце высохло... сердце высохло... сердце как камень: не выжмешь ни слезинки!.."
-- В путь, Прево! Пока еще не спеклась глотка, надо идти.
7
Дует западный ветер -- тот самый, что иссушает человека за девятнадцать часов. Гортань еще не спеклась, но пересохла и болит. Внутри уже немного царапает. Скоро начнется кашель-- мне про него рассказывали, и я жду. Язык мне мешает. Но что хуже всего, перед глазами уже мелькают слепящие искорки. Едва они обратятся в пламя, я лягу.
Идем быстро. Пользуемся прохладой раннего утра. Ведь когда станет припекать...
Мы не имеем права вспотеть. И передохнуть тоже не имеем права. В прохладном воздухе этого утра всего лишь восемнадцать процентов влаги. Ветер дует из недр пустыни. И под его тихой, вероломной лаской испаряется наша кровь.
В первый день мы съели немного винограда. За три дня -половинка апельсина и половина виноградной кисти. Есть мы бы все равно ничего не могли -- у нас пропала слюна. Но голода я и не чувствую, только жажду. И, кажется, не так мучительна жажда, как ее последствия. Пересохла гортань. Язык -- как деревянный. В глотке дерет, вкус во рту премерзкий. Непривычно и дико. Будь у нас вода, все эти ощущения, конечно, как рукой бы сняло, но я и не припомню, что за связь между ними и этим чудесным лекарством. Жажда перестает быть неутоленным желанием, она все больше становится болезнью.
Мне еще мерещатся родники и фрукты, но это меня уже не так терзает. Забываю сияющее великолепие апельсина, как забываю, кажется, все, что было мне дорого. Быть может, я уже все позабыл.
Мы сидим, а надо снова идти. Долгие переходы нам больше не под силу. Через каждые пятьсот метров усталость валит с ног. И такое наслаждение растянуться на песке. А надо снова идти.
Ландшафт вокруг меняется. Камней все меньше. Теперь под ногами песок. Впереди, в двух километрах -- дюны. На них кое-где темнеет низкорослый кустарник. Эти пески мне больше по душе, чем стальной панцирь. Эта пустыня -- светлая. Это Сахара. Я, кажется, узнаю ее в лицо...
Теперь мы валимся без сил через каждые двести метров.
-- Вон до тех кустиков уж непременно дойдем.
Это предел. Через неделю, когда мы на машине возвратимся за останками нашего "самума", выяснится, что в этот последний поход мы одолели восемьдесят километров. А я уже прошел около двухсот. Хватит ли сил идти дальше?
Вчера я шел, ни на что не надеясь. Сегодня самое слово "надежда" потеряло смысл. Сегодня мы идем потому, что идем. Наверно, так движутся волы в упряжке. Вчера мне грезился апельсиновый рай, сегодня рай для меня уже не существует. Я больше не верю, что есть на свете апельсиновые рощи.
Я уже ничего не чувствую, сердце во мне высохло. Вот сейчас упаду, но отчаянья нет. Нет даже горечи. А жаль: печаль показалась бы мне сладостной, как вода. Можно себя пожалеть, горевать о себе, словно о друге. Но у меня не осталось на свете друзей.
Меня найдут, увидят мои обожженные глаза и подумают: как он страдал, как звал на помощь! Но бурные порывы, сожаления, страдания души -- это ведь тоже богатство. А я все потерял. Юные девушки в первую ночь любви узнают печаль и плачут. Печаль нераздельна с трепетом жизни. А я уже не печалюсь...
Я сам стал пустыней. Во рту уже нет слюны, и в душе нет больше милых образов, которые я мог бы оплакивать. Солнце иссушило во мне источник слез.
Но что это? Дыхание надежды коснулось меня,-- так пробегает по морю еле заметная рябь. Отчего все существо мое встрепенулось, хотя сознание еще ничего не уловило? Ничто не изменилось -- и однако все стало иным. Песчаная гладь, невысокие холмики, редкие мазки зелени -- все это уже не ландшафт, а сцена. Она пуста, но чего-то ждет. Смотрю на Прево. Он тоже поражен и тоже никак не разберется в своих ощущениях. Честное слово, сейчас что-то произойдет... Честное слово, пустыня ожила. Честное слово, это безлюдье, это безмолвие вдруг преобразилось, оно живет взволнованней, чем вскипающая гулом площадь.
Мы спасены: по песку кто-то прошел...
Да, мы потеряли след рода человеческого, мы были отрезаны от своих собратьев, одни во всем мире, словно забытые в час великого переселения,-- и вот он на песке, чудесный отпечаток, оставленный ногою человека.
-- Смотрите, Прево, здесь разошлись двое...
-- А здесь опустился на ноги верблюд...
-- А здесь...
Но это совсем не значит, что мы уже спасены. Нам нельзя ждать. Пройдет час, другой -- и нас уже ничто не спасет. Когда начинается кашель, жажда убивает быстро. А горло у нас у обоих...
Но я верю: где-то в пустыне мерно движется караван.