Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 17



“Кузнечик, кузнечик, продай мне свою скрипочку!” – пропела она.

Только я успел подумать, что не хочу с ней расставаться, как она изъявила желание посмотреть мое жилище. Я не заставил себя долго упрашивать. У меня на квартире Сюзи попросила бумагу, чернил и черкнула записку мужу, пояснив, что муж будет о ней беспокоиться. Мой слуга был отправлен к нему в гостиницу с этой депешей.

“Я написала ему, что вы пригласили меня поужинать, а врать нехорошо, – улыбнулась Сюзи. – Пусть это будет правдой”.

Ее ноготок щелкнул по стоявшей на столе бутылке вина.

Пока она во дворе совершала свой туалет, я присоединил к вину хлеб, сыр, аспарагус, миску оставшегося с обеда холодного жареного гороха. Вслед за ней я тоже прогулялся на двор. Слуга еще не вернулся, мы сами полили друг другу на руки из кувшина и ощутили себя заговорщиками, совершившими тайный ритуал братства.

За едой Сюзи завела разговор о трагедиях Софокла, точнее, о том, какое воздействие оказывают они на душу – возвышают ее или очищают. Я сказал, что это две стороны одной медали: очищение души способствует ее возвышению и наоборот, – однако Сюзи находила принципиальное различие между тем и другим. В доказательство она ссылалась на своих племянниц, одна из которых чиста душой, но не ценит поэзию, тогда как вторая обожает Байрона, но сама при этом – редкостная свинья. На этом факте Сюзи попыталась выстроить целую теорию, но концы с концами у нее не сходились. Запутавшись, она вдруг встала и поцеловала меня в губы.

Казалось, поцелуй – самое большее, на что я сегодня могу рассчитывать, но Сюзи, не переставая орудовать языком у меня во рту, начала расстегивать мой жилет. На второй пуговице она бросила это непростое дело и с возгласом “я хочу жить!” стала раздеваться сама. Некстати вернувшийся слуга был выставлен мною за дверь.

“Она вас не смущает?” – спросил я, вынув из сапога свою увечную ступню.

Сюзи погладила ее с фальшивой ласковостью. Так ребенок в гостях гладит хозяйскую собаку, принужденный к этому родителями, но сомневаясь в том, что она не кусается.

Мы вновь слились в поцелуе и медленно, то и дело отклоняясь от курса, стали подвигаться к кровати. Я незаметно направлял движение в нужную сторону. Сюзи лишь однажды оторвала свои губы от моих, чтобы сказать еще раз: “Я хочу жить!”. Я смолчал, понимая, что отвечать не нужно, ее слова обращены не ко мне, а к мистеру Пэлхему.

На кровати я взял инициативу в свои руки – сорвал с Сюзи одежду и сразу ею овладел. Она пыталась было продлить прелюдию, но вопреки моим желаниям сумела только задуть свечу. Я не сообразил отставить шандал подальше, чтобы у нее не хватило на это дыхания. Мне хотелось видеть ее голой, ей – наслаждаться, не заботясь о том, как она выглядит.

После совокупления она осталась лежать неподвижно. Теперь я и без свечи мог рассмотреть ее привыкшими к полутьме глазами. Звездное небо за окном давало для этого достаточно света. Я оценил форму ее грудей, но понять, какого цвета соски, розовые или коричневые, при таком освещении было невозможно. Растительность на лобке имела небольшую выемку в том месте, где мысленно проведенная через пупок вертикальная линия пересекает воображаемую черту, соединяющую верхние части бедер. Сюзи лежала на спине, эта выемка делала ее пушистый треугольник в низу живота похожим на черное сердце.

Она повернулась ко мне, приподнявшись на локте. Я ожидал лестных для себя интимных признаний, но услышал две нараспев произнесенные по-английски стихотворные строчки: “О, прекрасная Греция, плачевный осколок древней славы! Тебя нет, но ты бессмертна!”

“Байрон?” – спросил я, хотя можно было не спрашивать.

Я видел, что ее порыв не исчерпан, она готова продолжать, но не уверена, понравится ли мне резкий переход от любви к гражданской лирике.

Я попросил ее продолжать. Ее голос окреп: “Кто станет вождем твоих сынов, рассеянных по лицу земли? Кто сможет разрушить их привычку к рабству, длящемуся столь долго? – продекламировала она, переводя на французский малопонятные, по ее мнению, слова, но не сбиваясь при этом с ритма. – Сердце тоскует по отчизне, по отчему крову. Оно радостнее бьется возле родного очага, но вы, вечные странники, отправляйтесь в Грецию, бросьте взгляд на страну, такую же печальную, как вы. Посетите эту священную землю, эти волшебные пустыни! Только не касайтесь обломков ее величия. Пусть ваша рука пощадит землю, без того ограбленную слишком многими”.

В последних строчках речь шла о незаконном вывозе из Мореи древностей. Я объяснил Сюзи, что, хотя этот промысел объявлен преступным и правительство грозит ослушникам суровыми карами, в Навплионе обломки барельефов и статуй продают почти открыто. Чиновники участвуют в прибылях от ими же запрещенной торговли.

“Греки – те еще мошенники, не обольщайся на их счет”, – умерил я ее восторги.



Она взглянула на меня так, словно услышала непристойность.

“Их испортило многовековое рабство, – добавил я. – Они жестокосерды, коварны, склонны к воровству и обману”.

“Тогда почему ты с ними?” – последовал вопрос.

“Потому что, – ответил я, – они великодушны, честны, отважны, готовы к самопожертвованию”.

“Второе противоречит первому”, – указала Сюзи.

После того, как ее тело сошло на животный уровень, она счастливо обрела способность мыслить логически. В ее рассуждениях о Софокле никакой логики не было.

“Да, – признал я, – но это противоречие заложено в них самой жизнью, не я его выдумал. Греки – благороднейшие из людей, и они же – разбойники и воры, только не советую тебе искать среднее между этими противоположностями. Бессмысленно прибавлять одно к другому, а сумму потом делить надвое, – надо принять в себя оба тезиса, пусть даже они исключают друг друга. Я приехал сюда сражаться за свободу людей, которые не так хороши, как мне казалось издали, и должен любить эту страну, помня о той, которую сами греки давно позабыли. Греция учит нас жить с трещиной в сердце”.

Давно я ни с кем не был откровенен. Начав, не сумел остановиться и на волне благодарности к лежавшей рядом женщине рассказал ей, как год назад, в Пиренеях, на границе Испании с Францией, стоял на Беобийском мосту, а мимо меня колонна за колонной шли французские войска, чтобы задушить испанскую свободу. Я слышал, как солдаты говорят на моем родном языке, и задыхался от стыда.

Излив семя, изливаешь душу. Это родственные субстанции, но женщины готовы принять их в себя только строго в такой последовательности. Кто начинает с исповеди, остается и без духовника, и без любовницы.

“В Испании, – говорил я, – я, француз, сражался с французами, за это парижские газеты называли меня предателем родины. Мы привыкли считать родину главнейшим из всего, за что стоит умирать, – но у разных народов она разная, и если выше ее ничего нет, где тогда единая для всех людей правда? Не может же ее не быть! Неужели зов крови в наших жилах обречен заглушать голос совести? Когда меня убеждают, что совесть тоже должна иметь подданство, в иных случаях ей лучше помолчать; я чувствую себя волком в собачьей своре”.

“Ты как та трость. Внутри у тебя – железо”, – шепнула Сюзи.

Наши тела снова сплелись, но, когда всё завершилось, я продолжил с того, на чем был прерван: “Меня уверяют, будто лишь общность религии делает людей братьями. Как бы не так! Филэллины стекаются сюда со всего света, среди нас есть французы, американцы, итальянцы, немцы. Лютеране, католики, безбожники вроде меня”.

“Ты атеист? Как якобинцы?” – поразилась Сюзи.

Я это подтвердил, и она пустила в ход обретенную в моих объятьях логику: “Якобинцы ребенком бросили тебя в тюрьму вместе с матерью. Неужели это не оставило в тебе следа на всю жизнь?”

“Более глубокий след оставило во мне то, что тюрьма была монастырская, – ответил я, а затем закончил прерванную ее вопросом мысль: – Мы, филэллины, ищем здесь то место на земле, где правда не будет зависеть от племени, а братство – от религии”.

“Вряд ли грекам это нравится”, – рассудила Сюзи и без малейшей паузы объявила, что хочет есть. При этом у нее был такой вид, будто она делает мне комплимент.