Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 13

Париж, 1992 год

Открой дверь.

Выйди наружу.

Жизнь ждет.

Секс и любовь и книги и искусство. Солнце на восходе или закате. Смех и музыка. Тихое местечко, чтобы посидеть. Почитать или подумать или смотреть, как проходит день. Или нет. Пройтись. В суматохе, в толпе, в шуме. Сигналит машина. Мотоцикл. Болтают люди. Двери открываются и закрываются, на них дребезжат колокольчики. Ссорится пара, ревет младенец. Идти или танцевать или прыгать или бежать, делать все, что хочешь, идти, куда вздумается. И найти что-нибудь бесподобное или ужасное или вообще ничего. Восторг или разочарование. Приключение или скуку. Открой гребаную дверь.

Жизнь ждет.

Выходи.

Мой день всегда начинается одинаково. Я иду в булочную. Где бы я ни проснулся – дома, в переулке, в парке, в чьей-нибудь квартире, на чужом полу, в кровати или ванне, – я иду в булочную. Она на первом этаже дома, где я живу, прямо под нашей с Луи квартирой. Обычная такая французская булочная, как говорят на своем красивом языке французы – буланжери, тут такие в каждом квартале. В буланжери продают хлеб, хотя хлеб во Франции не просто хлеб. Это жизнь, это дух, кровь, самобытность, искусство. Все мои знакомые-французы относятся к хлебу со всей серьезностью, как американцы к оружию или христиане к молитвам. Спорят, у кого лучше багеты, булочки, pain au chocolat, в какое время суток лучше всего покупать хлеб, каким его есть – теплым или остывшим, каким маслом мазать и в каком количестве, можно ли выжить на одном только хлебе. Если рядом француз и говорить вам решительно не о чем, только подними тему хлеба – и тебе расскажут, как он хорош в Париже и как ужасен везде за его пределами. Неизвестно почему, но так оно и есть: в Париже хлеб лучше. Вкуснее, ароматнее, приятнее на ощупь и на вид. Когда отламываешь кусок, он и хрустит звонче. Я ем багет каждый день, и это, как правило, все, что я съедаю за день. Пять франков, то есть почти доллар, и больше о еде можно не думать. А деньги тратить на то, что гораздо важнее, – на книги или ручки или сигареты или кофе или вино, иногда – на цветы для старушек или красивых девчонок, случайно встреченных на улице. Старушки всегда улыбаются, девчонки иногда тоже. Или просто отворачиваются и уходят. Идиотизм в чистом виде. Дарить цветы незнакомым людям. В любом случае эти деньги потрачены не зря.



У булочной под нами простая синяя вывеска, простой стальной прилавок, витрины со всякой выебистой выпечкой и корзины за ними, полные всевозможного хлеба. За корзинами видны печи и столы, мука, тесто, скалки, организованный хаос, из которого рождается товар. Хозяева булочной – пожилая пара французов. Представляю себе, что булочная им досталась от родителей, а тем – от своих родителей, а им – от своих, и так далее в глубь веков, вплоть до галлов с измазанными сливочным маслом волосами. Они там ежедневно, эта самая пара стариков, открывают на заре и закрывают в пять вечера. Муж печет, жена управляется с кассой, носят одинаковые белые передники с синей отделкой, в цвет вывески снаружи. Улыбаются покупателям, обмениваются любезностями и смеются с теми, кто постоянно у них бывает, продают багеты, круассаны, pain au chocolat, протягивают им всякие штучки, названий которых я не знаю и выговорить не могу, – заковыристые французские ништячки, на вкус божественные, а стоят гроши. Меня не любят, хоть я и бываю здесь каждый день. Вхожу, встаю в очередь, здороваюсь, спрашиваю багет по-французски с моим дерьмовым акцентом, отдаю пять франков. Женщина со мной не здоровается и вообще никак на меня не реагирует, только забирает у меня деньги и протягивает багет. Иногда я машу рукой ее мужу, который или хмурится, или отворачивается. Насколько я знаю и уже успел увидеть, я – единственный американец, который покупает у них хлеб, видимо, поэтому меня и не любят. Как я уже убедился, хоть и считается, что французы терпеть не могут американцев, но, если пытаешься как-нибудь объясниться по-французски и сам не говнюк, французы клевые. Высокомерные, сдержанные, холодные, довольно резкие, и если начнешь тупить, они не станут делать вид, будто все в норме, но такие они со всеми, в том числе с другими французами. Вот эту прямоту я и ценю, когда мне не пудрят мозги. Если ты сам клевый, то и французы клевые. А если мудак, тебе не светит.

Но хозяева булочной, симпатичные старички в белых передниках с синей отделкой, продающие мне хлеб, – они-то как раз и ненавидят американцев. Или, может, одного конкретного американца. Чаще всего я проворачиваю сделку в булочной по возможности просто и безболезненно. Спросить хлеб отдать деньги взять хлеб выйти. Но иногда все же пытаюсь завести с ними разговор – спрашиваю о политике, о том, болеют ли они за «Пари Сен-Жермен», кого предпочитают – Мане или Моне, читали ли Виктора Гюго и Гюстава Флобера, и если да, кто им больше нравится, случалось ли им вызывать других местных булочников на багетный бой. Что бы я ни говорил, меня не замечают. Пропускают слова мимо ушей. Другие покупатели иногда смеются, иногда смущенно и неловко отворачиваются. В любом случае я отдаю деньги беру хлеб выхожу.

Открой дверь.

Выйди наружу.

Жизнь ждет.

И я гуляю. Без цели, без плана. Мне нечем заняться, некуда идти и не с кем встречаться. Для прогулок во всем мире нет лучше города, чем Париж. На каждом углу здесь еда, вино, искусство и красота. Все здания приглушенно-белые или темно-серые. Высокие окна на каждом этаже. Одностворчатые двенадцатифутовые деревянные двери, неброские номера, вделанные в камень. Улицы людные. Не образуют сетку, а тянутся и поворачивают, как им вздумается. В городе господствуют Большие бульвары. Елисейские Поля, Шанз-Элизе с их широкими тротуарами, гигантскими кафе и огнями, парижская Таймс-сквер, ограничены Триумфальной аркой с одной стороны и площадью Согласия с другой. Сен-Дени с его барыгами и шлюхами, открыто впаривающими товар и тела, вымирает днем, но после захода солнца пульсирует сексом и опасностью, вожделением и насилием. Монпарнас с интеллектуалами и художниками-академиками, их нескончаемыми спорами и курением; здесь чашку кофе растягивают на три часа. Бульвар Осман с его универсальными магазинами и старушками в затейливых шляпках и сумочках, которые стоят дороже, чем особняк. Бомарше, Фий-дю-Кальвер, Тампль, Сен-Мартен. Клиши с призраками Пикассо, Дали, Модильяни и Ван Гога. Сен-Жермен, где Хемингуэй и Фицджеральд пили, и дрались, и ссались. Я гуляю, смотрю и слушаю. Сижу на скамейках у соборов. Валяюсь на траве в парках. Слоняюсь по музеям, глазею и на посетителей, и на произведения искусства. Размышляю и мечтаю. Ношу с собой маленький блокнот из толстой коричневой бумаги, скрепленной бечевкой, ручку, очередную книгу, пачку сигарет и зажигалку, тощую пачечку купюр в заднем кармане. Сижу в кафе и пишу, пью кофе, читаю. Захожу в бары утром и выпиваю, пью вино на обед, коктейлями отмечаю миновавший полдень. Роюсь на стеллажах в книжных магазинах, хоть почти все книги там на французском, так что прочесть их я не могу. Разглядываю фамилии на корешках, слова на страницах, нюхаю бумагу, ощущаю вес томов. Гуляю, а мои мысли витают, и я мечтаю. Мечтаю об искусстве и еде. И чтобы денег было достаточно, иметь все, что захочу и когда захочу. Мечтаю о бесконечных запасах вина и кокаина, о сексе и о том, чтобы заниматься им с почти всеми женщинами, каких только вижу. Останавливаюсь возле ресторанов, читаю меню в окнах. Разглядываю журнальные иллюстрации в газетном киоске. Иногда просто стою и глазею на какое-нибудь здание, представляю, как его построили, его историю, биографию людей, которые в нем живут, их боль, радость, борьбу, редкие победы и беспрестанные поражения. Гуляю, брожу, мечтаю. Больше, чем обо всем другом, мечтаю о любви, сумасшедшей безумной бешеной любви. Не о любви с кольцами, белыми платьями и церковью, а об исступлении и страсти, о любви, когда не можешь удержаться, чтобы не трогать, целовать, лизать, сосать и трахать. Любви, от которой разбиваются сердца, вспыхивают войны, рушатся жизни, любви, которая выжигает след в душе, которую чувствуешь с каждым ударом сердца, чтобы она опаляла память, возвращалась всякий раз, едва останешься в одиночестве и в тишине, и чтобы мир сразу исчез, а от любви по-прежнему больно, и тогда сидишь, смотришь в пол и гадаешь, какого хера так вышло и почему. Я мечтаю о сумасшедшей безумной бешеной любви, которая начинается с одного взгляда, когда встречаются глаза, с улыбки, касания, смеха, поцелуя. Такой любви, которая ранит и заставляет любить боль, желать боли, стремиться к гребаной боли, не дает уснуть до самого рассвета, будит, пока ты еще спишь. Такой любви, которую ощущаешь с каждым своим шагом, каждым произнесенным словом, каждым вздохом, каждым жестом, – как часть каждой мысли каждый день, каждую минуту. О любви, которая потрясает. И оправдывает существование. И доказывает: да, мы здесь не просто так. И либо подтверждает, что Бог и высшие силы действительно есть, либо дает понять, что в этом нет ни малейшего смысла. О любви, от которой жизнь становится чем-то большим, чем то, что мы просто знаем, видим и чувствуем. Которая возвышает ее. О любви, про которую сказали, написали, прочитали, прокричали, выплакали, спели и прорыдали столько слов, а она так и не поддалась никаким описаниям. За короткий, дурацкий, переменчивый, иногда – прекрасный, иногда – жестокий, но всегда беспокойный огрызок жизни я узнал многое, но любовь – ни разу. Сумасшедшую безумную бешеную любовь. Страх и боль, уязвимость, ярость, редкие радости, мимолетная умиротворенность – все они мои друзья. Мне всегда перепадало и доброты, и родительской любви. Высокомерие, презрение, гнев – постоянная компания, всегда рядом. А любовь никогда.