Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 6



Но всегда было знаешь что? Уверенность! Да-да, я не сомневалась, что завтра мы снова выступим, заработаем на то, чтобы поужинать, что где-то приткнем свои бедные головы, что утром снова будет день. Именно тогда я научилась не беречь ни силы, ни деньги. Нельзя копить, зачем, если завтра снова можно заработать?

Прошло много лет, но я так и живу. Это правильно и неправильно одновременно. Беречь силы нельзя, это недостойно настоящего артиста. Копить деньги тоже, они зарабатываются, чтобы тратить, на себя или других – неважно, на других даже приятней. Но наступает момент, когда не остается ни того ни другого. Сил, чтобы снова заработать, уже нет, а вместо денег, которых еще недавно было вдоволь, одни долги.

Но тогда судьба дает Тео, который носит на руках, потому что собственные ноги мадам Ламбукас не носят, и зарабатывает, потому что мадам нужно чем-то кормить. Мадам ест как птичка, больше не позволяют врачи, но все же…

Тео, я впервые сижу у кого-то на шее! Это удивительнейшее состояние, между прочим. Я всегда работала, с тех самых пор, как прозрела и стала выступать с отцом. Всегда зарабатывала не только для себя, но и сначала для Симоны, потом на подарки возлюбленным (роскошные подарки), на толпы «милых паразитов», которые заполняли мой дом, а вот теперь ничего не зарабатываю. Меня кормит муж. Сорок лет я кормила многих, а теперь один кормит меня… Бедный Тео, тебе приходится отдуваться за всех!

Отец хотел, чтобы дочь вместе с ним стала акробаткой, он бы подбрасывал меня вверх, а я делала немыслимые сальто, вызывая восхищение зрителей. На мое счастье, быстро выяснилось, что я слишком слаба, чтобы совершать воздушные пируэты. Думаю, если бы стала выступать вместе с отцом как акробатка, то быстро переломала все, что возможно, и давно загнулась в какой-нибудь грязной конуре, корчась от невыносимых болей.

Но я приносила прибыль Луи Гассиону. Сначала зазывала зрителей, тогда у меня вместо тихого, тонкого голоска и прорезался сильный, чуть резковатый, потом обходила собравшихся с тарелочкой, уговаривая:

– Вот наберем пять франков, и представление начнется. Еще немного, совсем чуть-чуть… Еще монетку, мсье, хоть одну…

Думаю, отец понимал, что это ненормально, потому что он говорил:

– Ты должна научиться еще чему-то, нельзя просто собирать деньги. Пусть это делает кто-то другой.

Ему вторил товарищ, с которым мы часто выступали вместе, Камиль Рибон. Камиль не был акробатом, он был самодеятельным актером. Сейчас, пытаясь вспомнить, что он такое изображал, я даже не могу подобрать этому название. Если отец прыгал на голове, гнулся во все стороны, пока не начинали по-настоящему трещать суставы и кости, то Камиль страдал. Он был очень большой, хотя, возможно, мне это просто казалось. Во всяком случае, рядом с отцом он выглядел великаном.

Я не знаю, сколько лет Камилю, как не знаю, куда он потом девался, но мне он казался стариком, потому что лицо было покрыто глубокими морщинами. Пожалуй, он был молод, потому что голос имел молодой, и гигантом тоже был, многие люди оказывались ему по плечо. Рибон изображал страсти в случае конца света, он рвал на себе рубаху (потом приходилось зашивать), хрипел, словно задыхаясь, катался по земле, к восторженному ужасу зрителей, или делал вид, что его голова раскалывается, а руки и ноги просто не действуют… Я не знаю, почему это вызывало интерес у зрителей, но его с удовольствием просили:

– Эй, Камиль, покажи, как отнялась рука!

Он протягивал к говорившему руку, и… та падала, словно подрубленная. Все новые попытки заставить руку подняться или хотя бы пошевелить пальцами «не приводили» к успеху. Я думаю, он был прекрасным мимом, способным играть боль и несчастье так же легко, как другие веселятся. Говорят, впервые увидев, как он обнимает меня той самой рукой, которая только что висела плетью, я закричала от ужаса. Кстати, так же кричали некоторые зрительницы, когда рука, вдруг ожив, протягивалась к ним.

Рибон тоже считал, что меня нужно научить чему-нибудь, что приносило бы доход с меньшими физическими мучениями. Кажется, он был даже рад, что отцу не удалось сделать из меня акробатку.

– Да, Луи, девочка должна петь.

Я пела для себя, пела по просьбе Камиля, но на публике запела «нечаянно», хотя, думаю, это нечаянно было отцом тщательно продумано. Отец зачем-то научил меня «Марсельезе», причем поскольку сам знал только припев, то и я пела лишь его. Получалось лучше, чем у отца.



И вот однажды, когда меня всю еще «ломало» после перенесенной простуды и даже двигаться было тяжело, отец объявил, что поскольку я не могу сделать сальто после сбора денег, как делала обычно, то взамен спою. Я широко раскрыла глаза, мы ведь не договаривались!

– Спой, доченька, ту песню, что пела мне вчера…

Но я знала из «Марсельезы» только припев, пришлось с него и начать. Отец, видно, рассчитывал, что публике хватит и этого, однако ошибся, зрителям понравилось, как маленькая девочка (а я производила впечатление пятилетнего ребенка, будучи уже вдвое старше) с большими печальными глазами поет национальный гимн.

Слова припева быстро закончились, и я принялась петь… только мелодию, выводя ее тонким, но звонким голоском. Публика пришла в восторг от услышанного, петь мелодию «Марсельезы» легче, чем выводить птичьи трели, и, когда я, почти торжествуя, пошла по кругу, монеты посыпались в тарелочку куда щедрей.

Я впервые собрала аплодисменты на улице за выступление, я, а не отец!

Он был чрезвычайно доволен: оказалось, что мои выступления тоже могут приносить доход, и даже больший, чем его выкручивание позвоночника или «страдания» Рибона. Вечером за стаканчиком перно он плакал счастливыми слезами:

– Камиль, я не зря родил эту малышку…

С того дня я пела «Марсельезу» только на «бис», а в качестве основного репертуара отец немедленно разучил со мной те песни, что знал сам, вроде «Китайских ночей». Не густо, и они совсем не подходили для тоненькой крошечной девочки. Потом я научилась вылавливать песни сама, подслушивая их в редкие минуты, когда рядом оказывалось радио.

Мелодия запоминалась быстро и легко, а вот со словами приходилось помучиться. Не потому что память плохая, просто разобрать слова в песне иногда трудно, а уж в шуме какой-нибудь забегаловки просто невозможно, приходилось либо вставать под приемник, либо выдумывать текст самой. Второе чаще – каюсь, я пела известные мелодии с собственным текстом. Сейчас я больше всего жалею, что тогда не умела писать (Тео, не смейся, я и правда не умела писать, а кто мог меня научить и где?), потому что тексты я выдумывала ничуть не хуже настоящих.

Но главное знаешь в чем? Эти тексты о нас, об улице, о тех, кто на этой улице жил и кто слушал мои песни. У меня еще не окреп голосок, а потому тексты были весьма кстати. Ну, скажи, какой Пьеро или Жан пожалеет монетку девчонке, которая поет о его любви к Нанетте и его удали, на которую эта Нанетта должна непременно обратить внимание. Наоборот, он приводил и Нанетту послушать, а та, зардевшись от удовольствия, тоже обязательно добавляла свою монетку в мою тарелочку.

Отец был просто счастлив, он без конца повторял, что дал мне в руки то, что прокормит меня до самой старости.

– Только береги свой голос…

Луи Гассион даже не подозревал, насколько окажется прав, мой голос прокормил не только меня, но и его, маму, Симону, еще целую толпу «милых паразитов». Ты же знаешь, что я так звала толпу, кормившуюся у меня в доме?

Сколько меня за них ругали, кстати, часто ругали те, кто сам являлся этим самым паразитом. Раньше в доме завтракала, обедала и ужинала толпа, причем даже когда мне самой больше двух ложек каши в день после операции есть не разрешали, паразиты с удовольствием ужинали икрой с шампанским, поднимая тосты за мое здоровье.