Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6

Я до такой степени превратилась в легенду, что во многое поверила сама. Бедный, несчастный воробушек…

Я могу невольно солгать. Не нарочно, не из желания выглядеть лучше, не со зла или любви к вранью, нет, невольно. Ты меня простишь?

И еще: эти записи тебе передаст Симона Маржентен. У меня есть великолепный секретарь – моя любимая Даниэла Бонель. Но они с Марком так заняты идеей достроить свой и мой дом, чтобы я могла там отдыхать, а не снимать где-то виллу, как сейчас, что им некогда. Они замечательные, просто замечательные, они те друзья, на которых можно положиться в горе и с кем хорошо делиться радостью. Когда меня не будет, не теряй с Бонелями связи. Как не теряй ее с Луи Баррье и с Симоной Маржентен.

У меня много друзей, но им всем некогда, однако Бонелям некогда иначе. Многие приезжают, чтобы поддержать меня, напомнить о прежних днях, им кажется, что если в моем доме снова поднимется гвалт, как когда-то, то мне сразу полегчает.

Да, я не могу жить в тишине, я ее не слышала с детства, тишина давит на меня, но и гвалт переносить уже тоже не могу. А главное – фальшивые улыбки и заверения, что почти не изменилась (и даже похорошела!), что выгляжу куда лучше (а слышится «хуже»), чем месяц, два, три… назад, что еще вернусь на сцену… Я отвечаю, что вернусь обязательно, мол, даже мысленно готовлю новую программу, останется озвучить ее, как только врачи разрешат…

И все прекрасно понимают, что не разрешат, не озвучу, не вернусь. Человек с дыркой в животе, который живет только инъекциями и двумя ложками каши в день, не может петь. Я едва двигаюсь. Надо смотреть правде в глаза и называть вещи своими именами. Пора подводить итоги.

Это не исповедь, просто я хочу, чтобы ты что-то понял, чтобы научился сопротивляться, как это всю жизнь делала я, знал, что можно подняться с самого дна на самый верх и держаться на этом верху тоже можно, если знать, что нужно делать, а чего категорически нельзя. Но главное – очень-очень много работать, не жалея ни себя, ни тех, кто вокруг на сцене и за ней.

Если единственный светильник, который у тебя есть, – твое сердце, подожги его и подними повыше, чтобы людям было светлей. Не бойся сгореть, это не страшно, страшно тлеть под толстым слоем пепла и мусора, когда ни себе ни людям.

Я не наставляю, я подаю пример.

Сначала было начало

Я родилась…

Это единственное, в чем я совершенно уверена. Просто потому, что еще никому не удавалось жить, не родившись для начала.

Боже, сколько глупостей насочиняли о том, где и как я родилась! На парижской мостовой, якобы моя мать не успела добежать до роддома, а отец – вызвать «Скорую». И роды принимал не врач, а полицейский. Парижская улица в буквальном смысле слова моя родина!

Кто мог рассказать правду о моем рождении? Никто, потому что она никого не интересовала. Родилась и родилась, мало ли в Париже рождается детей, никому не нужных, толком не имеющих ни семьи, ни дома? Официально семья была, но отец – Луи Гассион – в то время был на фронте, а мама, Анита Майар, предпочитавшая псевдоним – Лин Марса, очень скоро отдала меня своей матери, которая занималась… дрессировкой блох! Да-да, на ее фургоне, грязном, завшивленном, насквозь пропахшем дешевым вином и псиной, было написано: «Салон ученых блох». Помимо меня, в этом «Салоне» жили семь собак, то и дело приносивших потомство, три не отстававших от них кошки, хомяки, попугаи и несколько птичек.

И снова я должна верить рассказам родственников, не слишком правдивым. Если верить отцу, бабушка любила красное винцо и по широте душевной щедро делилась этой любовью со мной, забывая при этом накормить.

Когда сам отец приехал из армии на побывку и разыскал меня в салоне блох, то с ужасом увидел, что огромная, по сравнению с тельцем, голова просто болтается на тонюсенькой шейке, на самом теле нет живого места от укусов всяких насекомых (блохи, прежде чем начать учиться, предпочитали подкрепить силы мной или собаками), а на лице одни огромные глаза, постоянно слезившиеся. Кожа на руках, ногах и даже голове в страшных коростах, видно, бабушке в голову не приходило, что маленьких детей вообще-то надо мыть, они сами этого делать не умеют.





Подхватив меня в охапку, что сделать совсем нетрудно, только опасно – ножки и руки-палочки могли легко сломаться, отец привез к своей матери в Берне.

Вот Берне я уже смутно помню, правда, не столько зрительно, сколько звуки и запахи. Больше звуки. Они если и были необычными, то не для меня, с рождения (и до него) привыкшей к жизненной грязи и в свои два года видевшей все, кроме нормальной жизни и детства. Сестра мадам Гассион держала бордель, он был маленьким, всего на пять «девушек», зато вся эта пятерка, не имея возможности тетехать собственных детей, бросилась выхаживать меня!

Я не знаю, была или не была недовольна эта бабушка, но судя по фотографиям, меня отмыли и приодели, а главное – откормили. Давали или нет вино, тоже не знаю, возможно, давали, ребенок-то был приучен.

Знаешь, я никогда не говорила этого разным любопытным, ни к чему им знать, но, думаю, я не умела разговаривать, когда папа привез меня к «маме Тине», как называли мою двоюродную бабку. Не могу утверждать точно, но отец однажды говорил, что первым словом, которое я произнесла, было «папа», а когда он разыскал меня в «Салоне ученых блох», я едва слышным голоском довольно прилично выводила мелодии, похожие на птичьи трели. Я не вру, правда. Это неудивительно: если ребенок не слышит ничего, кроме бабушкиного хриплого смеха, собачьего лая и птичьих песен (птицы-то были певчие), то чему еще можно научиться? Удивительно, как я не стала ругаться раньше, чем говорить.

Забористо выражаться я научилась позже.

Тео, я поняла!

Говорят, что за все в жизни надо платить, вернее, расплачиваться. После каждой неприятности, каждой катастрофы, а ты знаешь, их у меня хватило бы на десятерых, я искала, за что расплатилась, и не всегда находила, иногда не понимая, за что же жизнь меня казнит. А сейчас вдруг поняла!

Тео, я не расплачивалась, а сначала платила, а потом получала, понимаешь, сначала платила, словно судьба не доверяла мне, боясь, что я захапаю все ее подарки и ничего не дам взамен!

О, жестокая…

Это так, вот послушай: сначала я, еще не будучи ни в чем виноватой (не считать же виной само рождение!), с трудом выжила у бабушки Майар среди блох, собак, кошек, хомяков и птиц, без мытья и кормежки, чтобы попасть в заботливые руки «девушек» в доме другой бабушки – Леонтины, «мамы Тины», как звали ее все. Неважно, чем занимались «девушки», обо мне они заботились куда лучше, чем в «Салоне ученых блох».

Я была почти слепа, это все не зря, а чтобы научилась слышать лучше, чем смотреть. Понимаешь, когда невозможно что-то разглядеть, а на глазах чаще всего повязка, поневоле начинаешь прислушиваться. Я слышала и запоминала песенки, которые пели «девушки», конечно, фривольные, даже колыбельные, которые пели мне, не были похожи на те, что тебе пела мать. Но это были песни, а не лай и ругань!

Слепотой, невозможностью быть в детстве, как все, невозможностью играть, бегать, резвиться, дружить с маленькими детьми, даже просто возиться с куклами я оплатила музыкальный слух, способность схватывать мелодию с первого прослушивания и запоминать навсегда.

У меня действительно не было нормальных игрушек, кукол, как у других девочек. Я не была слепой совсем, но почти не могла открыть глаза, скорее подглядывая за миром, чем живя в нем. Этот кератит – воспаление роговицы глаза, болезнь часто собачья. Наверняка я подхватила ее именно в бабушкином фургоне от наших псов, с которыми спала в обнимку. Помогла и дистрофия, отец рассказывал, что, когда он наконец-то разыскал этот блохастый фургончик, я была безумно слабенькой.

Я ничего не помню из того времени, кроме песен, которые распевали «девушки». Неудивительно, ребенок многое воспринимает не сознательно, а глазами и ушами. Видимо, мои глаза были плохи, оставалось надеяться на уши. Девушки приметили, что я часто тру глаза руками и как-то странно себя веду. Врач поставил неутешительный диагноз и посоветовал чаще промывать глаза, не смотреть на яркий свет, держать их закрытыми, а меня саму хорошо кормить.