Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 28



Уже прошло несколько дней после полного обладания, и, казалось, счастью не видно конца. Все нюансы предшествующих стадий сплелись в один венок. Весь остальной мир виделся, как во сне…

Однажды Илья, упоённый, проснулся на постели и влюблённо смотрел, как Тамара одевается. Вдруг его неприятно поразило, что пальцы Тамары, надевавшей чулки, слегка коснулись пола. Неожиданно сердце его заныло от тяжёлого, даже жуткого предчувствия. Это предчувствие возникло где-то глубоко-глубоко, в подсознании, и обнаружило себя только в странной, почти физической тоске сердца. Душа его ещё яснела и улыбалась Тамаре.

Прошло полдня, однако ж подспудная внутренняя тревога не оставляла его. Вместе с Тамарой он вышел на улицу; всё по-прежнему было во сне. По-прежнему его сознание упивалось Тамарой, но внутри, под сознанием, в еле проглядывающей глубине, уже бушевали какие-то тёмные, не выразимые на человеческом языке бури. От этого в глазах Ильи начала уже пробиваться тоска.

Он поехал на работу – читать лекции. По дороге, вспоминая боль № 2, он возмущался её нелепостью и убеждал себя в том, что всё это чушь, абракадабра, и, тем более, это не может влиять на его вечную, божественную любовь.

Такой ход мыслей выглядел ясным, понятным и разумным, но тем не менее он со страхом прислушивался к чёрному голосу Неизвестного в своей душе и с содроганием чувствовал, что в нём есть силы, которые не контролируются ни разумом, ни волей. Всё же он усиленно, подгоняемый страхом перед прошлым, убеждал себя в том, что боль № 2 – это чушь, и она не выдерживает критики даже ребёнка; и когда Илья заставляя действовать в своей душе только рассудок, то ему становилось даже смешно. «Ведь надо же – считать людей чужими только потому, что они коснулись пола!» – говорил он самому себе. И ему действительно делалось смешно и радостно, что такой пустяк является для него единственным препятствием в жизни.

«Пора забыть о такой ерунде!» – напуская на себя важный вид, думал Илья. Но ему сразу приходилось убеждаться, что Неизвестное также имеет свой язык, человеческая душа – не только рассудок. Когти неведомого впивались в его сознание, начинало опять ныть сердце, и он чувствовал, что, совершенно независимо от его доводов, в его душе мечется ужас.

На лекциях Илья попытался уйти в абстрактность формул, но никакие хитросплетения не могли скрыть поднимающуюся даже во время работы до боли реальную тоску. Тоску оттого, что втайне Илья уже чувствовал Тамару чужой, страшно чужой, только из-за того, что она прикоснулась рукой к полу.

Поехал он домой совершенно надломленный, но ещё не веря тому, что ему не удастся – усилием воли – подавить эту мерзкую, прилепившуюся к нему чушь.

…До чего же прекрасным бывает на земле утро! Но и на это утро, и на следующее Илья просыпался в холодном поту: боль № 2 не оставляла его. Но он по-настоящему ужаснулся только тогда, когда обнаружил, что он, стремясь подавить боль № 2, думает уже не о том, что она – чушь, а о том, что, может быть, он ошибся, и Тамара не касалась рукой пола. Что же больше всего его мучило? То, что патологически разрушились любовь и наслаждение, разрушилось счастье, которое, казалось, он наконец-то достиг.

Любовное состояние блаженств упорно, минута за минутой, подтачивалось мыслью о том, что Тамара коснулась пола и, следовательно, она чужая; как только он мысленно, всей душой порывался обнять её образ, срабатывала тёмная глубь подсознания, и внутренний, спятивший с ума Дьявол вопил в нём, визжал и пришёптывал: «Так ведь она коснулась пола… Значит, она чужая тебе… Чужая, чужая… Она далеко от тебя… Ты любишь своего врага… Это иллюзия, что она тебе друг… Она коснулась пола… Тсс!»

Этот голос, сначала еле слышный, особенно когда Илья видел перед собой ясный облик Тамары, был с нею, потом, точно сорвавшись с цепи, стал звучать не только в её отсутствие, но и моменты высшего экстаза. Он визгливым чёрным упырёнком верещал, когда Илья целовал лицо Тамары, её руки, жестоко и бессмысленно срывая блаженство; замыкал душу в тяжёлый камень, когда они прогуливались где-нибудь вдоль реки; вертляво и глубинно-гнойно срывал каждый яростный, ставший уже истерическим, порыв к Тамаре.



Боль № 2 сокрушала любовь, не давала ей опомниться, не оставляла ни минуты передышки, жгучим, смрадным гвоздём засев в душу Ильи. Всё счастье рушилось.

Илью доводило до слёз, до исступления это нелепое уничтожение; ведь Тамара было по-прежнему рядом, ничуть не изменилась и, ни о чём не подозревая, по-прежнему любила его; вот её родные черты, вот голос, который всё тот же, как в начале любви, вот она – рядом, и вместе с тем он не может её коснуться без боли, без распада и отчаяния; любовь рядом, но он не может любить, у него парализовано сердце, душа, мозг. Стоило хоть лёгким ветерком пронестись в его душе мысли о прикосновении к полу, как сердце его сжималось от тоски, чёрная тень падала на ещё свободную часть сознания, которая пока могла любить. Дело стало доходить до того, что эта смертоносная мысль, если только она не загонялась на какие-то минуты в подполье, нередко мешали Илюше овладевать Тамарой как женщиной.

«Ты целуешь ехидну, врага, ведь она коснулась пола! Она совсем не та, за кого ты её принимаешь!» Дрожью пробегала эта мысль по всему его существу, даже в тем мгновения, когда он обладал Тамарой. Это слова звучали во сне, и чей-то голос хрипло надрывался в своей властной и бесконечной нелепости; иногда ему казалось, что он слышит вой одинокого чёрта, брошенного в послесмертное пространство. Душа Ильи была расколота на две половины: одна отчаянно и беспомощно любила Тамару; другая сжигалась огнём боли № 2, и дым от этого уничтожения обволакивал ещё свободную часть души.

Жить рядом с любимой – и быть бессильным; целовать её – но механически, без всякого блаженства, убитого нелепой идеей; обладать любимой – и ничего не чувствовать; знать, что счастье – около, но реально его нет, – вот на что был обречён Илья. Это доводило его до слёз, до визга, тем более что он страдал один. «Лучше уж совсем её не встретить, – думал Илья, – чем любить женщину, которая на моих глазах превращается для меня в труп. Каждый мой поцелуй отравлен этим ядом. И, главное, было бы уж совсем всё кончено, а то ведь нет – я, допустим, целую её и в первый момент чувствую всю прежнюю прелесть, душа плещется в неземном тепле, и вдруг раз – появляется она, мысль, гадюка, и всё разбито, блаженство сорвано, тепло превращается в жуткий мёртвый холод. Мои глаза, только что растопленные в нежности, стекленеют».

– Иметь и не иметь, – рыдал Илья, метаясь по бесконечным московским улицам. – За что такие муки?.. Садизм, садизм!

Этот действительно садистский механизм действия боли № 2, когда она на какой-то момент позволяла Илье по-прежнему любить Тамару, а потом – когда нежность нарастала – жестоко уничтожать любовь, этот жуткий механизм держал Илью в капкане: он и не в силах был оторваться от Тамары, потому что мгновениями чувствовал прежнее бесконечное обожание, и в то же время блаженство неожиданно срывалось, и начинались неповторимые, единственные в своём роде мучения. «И почему, почему в самом начале?! Хотя бы год, год счастья!» – стонал Илья.

Скоро он убедился, что у него нет такой власти, чтобы подавить боль № 2; её нелепость ощеренно-потусторонне смеялась над всеми доводами разума; оказывалось, что дорогие ему люди вызывали у него дикое, непреодолимое отвращение, если они при нём касались рукой пола, но объективно ненавистные ему люди, если они, конечно, не касались пола, были ему неизмеримо менее противны, чем те, дорогие и близкие…

Лишь величайшими усилиями воли и разума ему удавалось на какие-то жалкие минуты или часы загонять боль № 2 глубоко в подполье сознания и хоть немного отдыхать около Тамары…

Но тем болезненнее становился обратный выход чудовища. Однако он продолжал упорно, с яростью маниакально влюблённого, день за днём отстаивать своё счастье. Но поражений было неизмеримо больше, чем побед.