Страница 17 из 30
Старичок бормотал, иногда, чуть приседая, кивал головой пустоте. В его сознании, очевидно, происходили какие-то процессы, которые внешне, поскольку он был еще в земной оболочке, выражались ублюдочно и нелепо. Один раз Андрей Никитич даже залаял.
Падову казалось, что, поскольку у старичка отнялись мысли, он думая не думает.
Анне почему-то вспомнилась идея о множестве, может быть о бесконечности миров, существующих помимо нашего, но где-то рядом с ним. «Один из них, – думала она, – налицо…»
Неожиданно Андрей Никитич споткнулся и медленно плюхнулся в кресло, как скованное чудовище… Дверь распахнулась, и вошла Клавуша с приготовленным гусенком на блюде; она улыбалась всем своим провально-пухлым, масляным лицом: «Вот я какая быстрая!»
Водка была еще недопита; она стояла на столе, купаясь в вечернем свете, все уселись за стол, кроме, конечно, куро-трупа; последний был в забытьи и уже ползал по полу.
Анну и Падова поразило стремительное превращение живого гусенка в мертвое, сочное блюдо. Эта история вдруг внезапно очень больно кольнула в сердце, подчеркнув всю иллюзорность жизни.
Анна без содрогания не могла взять кусок мяса в рот. Клавуша же добродушно и с наслаждением уписывала вовсю.
– Полюбовничка своего жрете, Клавдия Ивановна? – умилился Падов.
Клавуша вдруг покраснела, но как-то безотносительно; хотя кусок все-таки застрял у нее в горле.
– Ну как прошло? – посочувствовала Анна.
– Идеть, – улыбнулась Клава. – Вот сейчас совсем прошел, – и она довольно погладила себя по брюху. Кусок действительно прошел.
На следующий день приехал Алексей Христофоров. Сверившись насчет Андрея Никитича, он, узнав о Падове, хотел было улизнуть, но Толя не дал ему такой возможности.
Аннушка тоже постаралась задержать его до вечера, своеобразно приголубливая. Христофоров прятался от них по углам, в сарае, между дровами.
Куро-труп никак на него не реагировал, но вообще был очень озлоблен и, надувшись, покраснев, сидел в сарае, высоко, на досках, так, как сидят обычно курицы на насесте.
Христофоров, ошалев от всего, ушел к деду Коле, хотя по дороге его почему-то напугала девочка Мила.
Если с Анной у Алексея были свои отношения, то Падова и его окружение Христофоров последнее время совсем не выдерживал. И тем более такого сочетания: Анна и Падов.
Он боялся Падова, боялся через него вызвать в себе какие-то безобразные импульсы. Хотя Падов часто нес при нем несусветную, юродивую дичь, Алеша чувствовал, что за всем этим скрывается такое, при виде чего надо бежать в травы и молиться.
Но все-таки и на сей раз, у Сонновых, ему не удалось увильнуть от Падова.
– А вы знаете о том, Алеша, – влюбленно глядя ему в глаза, сказал Падов, – что Бог противоречит вашему существованию, – и Толя захихикал тем утробно-истерическим, по отношению к внешнему миру даже дебильным смехом, каким он всегда смеялся в таких случаях.
Христофоров так и рот раскрыл от изумления: он и не пытался осмыслить эту фразу, то есть представить, в каком случае это возможно, чтобы Бог противоречил им же созданному, но почувствовал себя очень задетым и даже как бы пристукнутым. Чем более иррациональны были такие выходки, тем сильнее они выводили его из себя.
– Бог вовсе не противоречит моей сущности, – со слюной, растерянно проговорил он. – Бог меня очень любит, – уже как-то совсем глупо, как на приеме у психиатра, прибавил он, разводя руками.
Но потом опомнился. Вскочил и убежал к Анне, в комнату.
– Я уезжаю! – закричал он. – Этот черный ублюдок опять начинает меня дразнить!
– Да бросьте вы, Алеша, – вдруг вмешалась откуда-то взявшаяся Клавуша, – ласки вы просто не понимаете!!
Вскрикнув, Христофоров схватил сумку и унесся – через двор, на улицу. По дороге ему показалось, что Бог, как Он есть на самом деле, а не в учениях, действительно противоречит его, Алешиному, существованию. От этого Христофоров вскоре почувствовал себя страшно поглупевшим и совершенно выкинутым из мира. Даже тело свое он ощутил не на месте.
Между тем Анна пошла пробирать Падова. Она видела, что после всех этих бурь по поводу вещи в себе, после этого «начинающегося синтеза» с подспудно-народным мракопомешательством Падов сам находится во власти какой-то внутренней истерики, во власти своей стихии. Она чувствовала также, что сейчас ему нет до нее дела.
Посреди всеобщей оторванности, посреди своих вспышек любви к идеальным, умопостигаемым сущностям и «бредовым» мирам Анна нередко остро чувствовала и людей, разумеется, близких ей по духу.
Поэтому отношение Падова задело ее. Ей было обидно, что она не в центре Толиного состояния, и чтобы поддержать себя, она, спускаясь по лестнице, погладила собственную грудь, на мгновенье захлестнувшись в любви к себе.
– Оставь ты в покое Алексея, – накинулась она на Падова, – что тебе он? Пусть живет в своем комфортабельном, христианском мирке…
Но Падов прервал ее.
– Вот что, – тихо проговорил он, – я чувствую: что-то надвигается… Ты оставайся здесь, если хочешь, а мне надо уехать. Но скоро мы все равно увидимся.
По Толиному лицу Анна видела, что он говорит правду и что он бесповоротно куда-то уезжает, вернее, бежит…
«Чем скорее, тем лучше», – подумала она.
Через час Падов уже выходил из дому. Но до этого он о чем-то долго шептался с Клавой. Как потом Анна узнала, речь шла о Федоре.
Анна проводила Падова почти до самой станции. Она не знала, с кем прощается: с вещью в себе или с человеком.
Поганая кошка все время бежала и мурлыкала около ее ног. Испугавшись мыслей, направленных на мир, Анна ушла в себя и там, на дне души, видела озарения; в озарениях и пришла домой.
Далеко, под деревом кто-то истошно выл.
Измученная, Анна рухнула в постель и заснула.
Посреди ночи ей стал видеться сон. Сначала она увидала Извицкого – того самого, про которого Алеша Христофоров говорил, что он кошмарен. Пожалуй, после Падова он был самым близким для Анны.
Извицкий вошел тихо-тихо, открыв дверь Анниной комнаты, здесь, в сонновском доме. Но, как часто бывает во сне, пространства смешались: сама комната виделась та, в которой Анна жила в Москве. А окно из нее вело не в Москву, а в синее пространство, где реяли голуби, точно сорвавшиеся с религиозных картин.
Извицкий как будто замешкался, осматриваясь, словно ничего не узнавая. В одном углу стена комнаты была чуть раздвинута, и за ней зияла бездна.
Анна чуяла, что она – здесь, в этой комнате, и хотя себя не видела, но чувствовала свое присутствие где-то рядом… Тело у Извицкого было мягкое, гладкое, со складочками, впитывающими в себя, но выражение лица его запомнилось озлобленно-тоскливое…
Наконец, он медленно пошел к Анниной постели, туда, где она неожиданно уже не только чувствовала, но и видела себя. И тут Анне стало сниться что-то совсем невероятное и жуткое. По мере того как Извицкий подходил к ней, она исчезала.
Исчезала, вытесняясь из сна в какое-то ничто.
Та жгучая субъективная привязанность, которую чувствует спящий по отношению к самому себе, виднеющемуся во сне, тоже стала пропадать. Потому что самой себя не оставалось. Это постепенное исчезновение было не только страшным и мучительным, но и странным, точно медленное выталкивание из самого мира. У Анны, на внутренней стороне раскинутых во сне ног, даже выступил теплый пот, словно влага жалости и пощады.
Вдруг все сразу изменилось, произошел резкий, обозначенный разрыв: Я разом, полностью выпало из сна и сон внезапно приобрел новое качество.
Он стал формализованным, жутким, словно происходящим во вне; если бы не его существующая в то же время слитность с душой, за ним можно было бы наблюдать с далеким спокойствием, как за действием на другой планете или в не настоящем. Мука прошла, и Анна почти холодно следила за сном, не чувствуя, где она, что она.
Извицкий между тем продолжал медленно подходить к постели, с тем же, даже большим желанием. «Что он там ищет? – подумала Анна. – Ведь меня там нет». Ей стало не по себе: что можно искать на пустом месте. Извицкий вдруг очутился прямо над кроватью; под одеялом что-то двигалось; он со страстью и надеждой резко откинул одеяло… И Анна увидела: пустоту, но только извивающуюся. На постели ничего не было, и в то же время эта пустота дергалась, притом очень сладострастно; от этого-то и шевелилось одеяло. Анне показалось, что Извицкий погано и понимающе улыбнулся этой пустоте. Что было дальше, непонятно, ибо в этот момент Анна стала просыпаться. Медленно возвращалась к себе. Отсутствие себя во время сна переносилось угрожающе тяжело, тяжелее любых фобий, особенно по последствиям; душа точно охолодилась.