Страница 5 из 19
– Это не детям, Илья Григорьич, – Мери оглянулась на телегу. – Это Лёшке… и Аське. Им нельзя сразу густое, можно умереть.
Вскоре в котелке дымилась серая, жидкая-прежидкая затируха. Мери сняла варево с огня, перелила в жестяную миску, отнесла к реке – остудить. Вернувшись, села около Лёшки. Весело сказала:
– Эй, морэ! Открывай глаза! Сейчас есть будем!
– Дайте дочке… – Шелестом отозвался чуть слышный голос. – Мне не надо. Отхожу… Спасибо вам всем, поставьте Аську… На ноги поставьте… Ей жить надо… а я…
– И тебе надо! – с напускной бодростью перебила его Мери. – Не бойся: Аську твою и накормим, и на ноги поставим, и замуж выдадим! А ты на её свадьбе спляшешь! Ну-ка, давай, приподниму я тебя – и поедим! Погляди, какая кашка славная получилась!
Лёшка молчал, не шевелился. Подавшись вперёд, Мери вслушивалась в его отрывистое, частое дыхание, и на какое-то мгновение её кольнул испуг: поздно… Но в следующий миг цыган медленно, словно преодолевая боль, разомкнул пересохшие губы – и Мери ловко влила ему в рот ложку тёплой затирухи.
– Вот молодец! Вот брильянтовый мой! Ещё… ещё… и ещё! И хватит пока, не то впрямь помрёшь! Полежи, отдохни! Если всё хорошо будет – попозже ещё дам!
Лёшка откинулся на подушку. Его исхудалая физиономия вдруг исказилась такой мучительной гримасой, что Мери снова испугалась: слишком много съел, начались судороги… Но Лёшка лежал не двигаясь – и болезненная маска понемногу сходила с его лица, выравнивалось дыхание… Вскоре Мери убедилась, что цыган спит.
«Жив… Вот спасибо, господи! Как там дед Илья всю жизнь говорит? «Как цыгана не бей, хоть убей, хоть разбей, – а через неделю встанет!»
Вскочив и убедившись, что Нанка, отмыв котелок и заново наполнив его водой, уже варит кашу, Мери побежала к шатру деда Ильи, где устроили Аську.
С первого взгляда она убедилась, что здесь придётся потруднее. Девчонка так и не пришла в сознание. Её плотно сомкнутые веки были неподвижны. Загорелая кожа отливала мертвенной синевой. Мери, сев рядом, склонилась к её груди.
– Дышит, дышит, – озабоченно подтвердила старая Настя, которая сидела у огня и так яростно мешала ложкой в котелке, что густое, исчерна-зелёное варево вот-вот грозило выплеснуться через край. Мери потянула носом, чуть заметно поморщилась. Старая цыганка, увидев её гримасу, усмехнулась.
– И нечего морду кривить! Ну да, карасинный чаёк мой варю! Если и он не поможет – стало быть, всё… Самое что ни на есть оживельное средство!
«Оживельное средство» было готово через полчаса, приобретя необходимую черноту, густоту и сказочную вонючесть. Попробовав ложку, старая Настя удовлетворённо кивнула и сплюнула в бурьян.
– Самое что надо! Мухи на лету дохнут! Давай, Меришка!
Мери, сидевшая наготове с ножом в руках, разжала лезвием зубы девушки, и старуха ловко влила в Аськин рот полновесную ложку «карасинного чайка». Мери невольно зажмурилась, подумав: «В самом деле, помереть легче!» – и тут же услышала задыхающийся кашель.
– Есть! Есть! Плюётся! – возрадовалась старая Настя, взмахнув ложкой, как фельдмаршальским жезлом. – Николи ещё мой чаёк не опозорился! Давай, Меришка, свою болтушку, будем в девку заливать! Чичас, прочихается – и враз!
Аська хрипло, тяжело кашляла. По её подбородку бежали зеленоватые струйки, на лице было написано невыносимое страдание.
– Боже… – бормотала она. – Боже мой… Умираю…
– Ничего подобного! – бодро сказала Мери. – Открывай, красавица, рот, затируху есть будем!
Аське она дала ещё меньше, чем её отцу. Но всё равно девушка, едва проглотив, побелела, скорчилась – и её вырвало. Старая Настя перестала улыбаться, встревоженно посмотрела на Мери.
– Что – плохо дело? Нутро уже не примает?
– Примет, – стараясь говорить уверенно, пообещала Мери. Краем глаза она видела, что весь табор уже стоит вокруг них, вытянув шеи и внимательно наблюдая. – Просто надо поменьше дать, вот и всё. Аська, ты дыши, дыши… Сейчас хоть пол-ложечки ещё – и получится!
Так и вышло. И вскоре Аська уже лежала на боку, свернувшись в комок под ковровой шалью старой Насти, и на её исхудалом лице было такое же выражение умиротворённого блаженства, как у её отца.
«И эта жива будет, – радостно подумала Мери, сидя рядом и глядя на то, как красное, огромное, как тележное колесо, солнце валится в реку, превращая её в густой огненный кисель. – Знать, нужны они оба ещё Богу, – и Лёшка, и дочка его…»
– Мама! – позвала Нанка от костра. – Иди скорей, поедим! Тебя ждём!
Мери счастливо улыбнулась, встала – и пошла к своей палатке.
Дни покатились дальше. Шло своим чередом жаркое, звонкое степное лето. Выгорал ковыль, белым пухом покрывался бурьян, парили в линяло-голубом, высоком небе орлы. Звенела под копытами цыганских лошадей дорога. Табор двигался из голодных придонских степей обратно в среднюю полосу.
«Прежде времени на постой торопимся…» – вздыхали цыгане. Впрочем, в их голосах больше не звенело отчаяние. Добытая на больничном кладбище пшеница была аккуратно поделена на все семьи в таборе: аккуратный мешочек теперь ехал в каждой телеге, надёжно спрятанный в перинах.
Лёшка и его дочь уже были на ногах. Они ещё были худы, как заборные штакетины, у обоих торчали рёбра, скулы и ключицы, – но уже было заметно, как хороша собою Аська. Вьющиеся, смоляно-чёрные, сильно отросшие за время болезни волосы были длиннее и гуще, чем у любой девчонки из табора. Аська заплетала их в две толстые косы, каждая – толщиной в руку. Глаза Аськи, остро-чёрные, с синевато-золотистым белком, всегда хранили выражение лукавой насмешки над всем сущим. Фигура, гибкая, длинная, изящная, приковывала взгляды. Однако, Аська сильно хромала: её левая ступня была изуродована страшным, рваным шрамом. Девчонка рассказала, что из-за этой раны и оказалась в больнице, наступив босой пяткой на обломок ржавого серпа. Аська подолгу разглядывала свою ногу, ругаясь и страшно переживая, что не сможет больше ни гадать, ни плясать. Мери в глубине души опасалась, что так и будет, пока старая Настя не сказала ей потихоньку:
«Ничего, попляшет ещё девочка. Жила-то не порвана, пальцы шевелятся, гнутся! Стало быть, заживёт!»
Лёшка тоже понемногу выправился и оказался добродушным, спокойным мужиком с мягкой, смущённой улыбкой, словно её обладатель всегда чувствовал себя в чём-то виноватым. В уголках Лёшкиных глаз лучиками расходились весёлые морщинки. Он всегда был готов рассмеяться самой незамысловатой шутке, и тогда его прекрасные, белые и крепкие зубы вспыхивали в широкой, искренней улыбке. У него оказались очень ловкие руки: Лёшка мог шутя починить тележное колесо, надставить ось, вырубить и заострить новую шошку[7] для шатра, зашить порванный чересседельник или насадить на новую рукоятку топор. За работой этот цыган всегда что-то напевал, насвистывал или бормотал нараспев. Он пел хрипловатым, негромким голосом деревенские или таборные песни, иногда – солдатские частушки, время от времени выдумывал что-то своё – и тут же забывал… Цыган это ужасно веселило, они даже в шутку бились об заклад: удастся ли хоть кому-нибудь из них застать Лёшку молчащим за работой? При этом уговорить его спеть вечером у общего костра не удавалось даже старой Насте: Лёшка испуганно отмахивался, мотал кудлатой головой, выпихивал вместо себя дочку и вздыхал с облегчением, когда его, наконец, оставляли в покое.
Однажды Семён услыхал задумчиво исполняемое Лёшкой на мотив «Наш паровоз вперёд летит»:
В другой раз Мери, к своему страшному удивлению, услышала, как Лёшка, смазывая дёгтем снятое колесо, поёт жестокий романс «Я всё ещё его, безумная, люблю». Судя по тому, что все слова певцом произносились правильно, этот романс Лёшка прежде слышал не раз и не два. «Где же он этого нахватался? – изумлённо подумала Мери. – Романс сложный, так просто не выучишь… Неужели жил в городе? А по нему никак не скажешь! Совершенно ведь таборный, до печёнок! И в голове одни кони, как у наших! Чудно…»
7
Жердь для шатра
8
Мы едем, мы глядим,
Мы курицу крадём,
Курица жирная, как корова,
Да с большой задницей…