Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 54

– Ну вы-то, князь! – проныл Извеков. – Что ж, ваши деды белому царю не присягали? А он своим богам поклялся, Марксу – слыхали про такое божество? – разрушить государство русское до основания, чтоб не было ни Бога, ни царя. И что ж, он после этого вам брат?

– Вы меня уж за дикого-то не держите, – обиделся тот.

– А чем же вам не нравится быть диким? Так называемый дикий тверд и целен в своих правилах чести. Да я, если хотите, сам такой вот дикий, на том и стою. Так называемый дикарь не ищет проку в своей верности и всякую награду почитает для себя достаточной, да и не ждет он никакой награды.

– Долготерпит, милосердствует, не завидует, – послышался смешок четвертого скитальца, сидевшего угнувшись и дрожа.

– А что, не так? – откликнулся Извеков. – Не завидует – так уж точно. Покорно занимает место, которое отвел ему Господь, а не спрашивает, то ли место ему отвели. Он по наивности своей и думать не смеет, что его обделили. Эх, милый мой, да если б все мы были дикими, то и горя не знали бы. Все оттого, что много о себе воображаем. И первым делом, дорогой мой, мы, интеллигенты и даже дворяне. Сами первые вдруг и решили, что нам надобен царь поудобнее. А за нами уже и народ. Каждый вдруг почему-то решил, что ему от рожденья недодано. Оттого-то и тяга больная – ре-во-люционная.

– Хорошо вам рассуждать, – вдруг сказал Леденев, одетый, как и все вокруг него, в облезлую австрийскую шинель. – Вам-то вон всего сколько от Бога положено: и земли по пять тыщ десятин, и гимназия, и наука военная, и англичане кровные сыздетства под седлом. Можно и не просить ничего, все и так уже есть – знай служи. А нам чего от Бога, мужикам? Отцовские мозоли по наследству да уродский горб? За чужими конями ходить? С военным делом то же самое – строю учат да рубке, как медведей на ярмарке. Не то что по-немецки говорить, а и по-русски складно не умеем. Как же нам не обидеться? Одного, господа, никак в толк не возьмете: каждый рот куска просит. Вы желаете кушать – так и нам ить без хлеба никак.

– Так что ж, тебе и хлеба не давали? – поддел его Извеков.

– А вы его, вашбродь, видали хлеб-то, каков он есть не на столе, а в поле? А то, может, думаете, что он так и родится караваем, у булочников-то, а нам вон с Улитиным вовсе не надо пахать? Да и много чего окромя есть, без чего человек уже не человек. Ежли гнут почем зря, ежли жизню твою выхолащивают чисто как боровка да ни слова сказать не дают, значит, скот ты и есть. Книги те же, наука – вредно нам много думать? В темноте нас хотите держать? Да покорности требуете? Как по мне, нет поганее слова, чем ваша покорность. Вот вы говорите: Россия, благолепие, сила великая. Только сила-то эта, вашбродь, на мужицких хребтах испокон и стоит. Вы этой красотой любуетесь, а я ее, допустим, и не вижу: держу ее – хребет трещит, того и гляди вовсе сломится. А сломится он – и рухнется вся красота.

– Так чего же ты требуешь? – взбеленился Извеков. – Вот ты, лично ты, георгиевский кавалер? Своей отвагой, сметкой и усердием ты, считай, уже выслужил прапорщика, и мы, офицеры, тебя принимаем в свой круг.

– Да как же, приняли бы вы меня, когда бы не плен.

– Служи как служил – будешь вознаграждаться и впредь, – упорствовал Извеков. – Или ты хочешь все и немедленно? Мои пять тысяч десятин земли, мое образование? Хочешь переворота всего? И как же ты предполагаешь устроить эту мировую справедливость? Что, пойдешь за такими вот большевиками? Бросишь фронт, командиров, товарищей… тьфу ты!.. бросишь братьев своих, на большую дорогу пойдешь, отберешь у меня все, что надобно? У купца, у зажиточного мужика, у соседей своих – казаков? Ровно так же, как Каин у Авеля? И ты думаешь, мы отдадим? Вот вы, князь, отдадите? Ведь он вам брат и все мы братья.

– Не слышим мы один другого, – ответил Леденев с тоской, но будто и с глухим упорством человека, все для себя уже решившего. – Не может быть так, чтоб один разогнуться не мог, как трава под копытом, а другой его вовсе не видел на этой земле. Так вот и знайте: скоро ли, нескоро ли, а все одно в народе гордость выпрямится.

– Так как же мы сбежали?! – воскликнул тот, кого все называли князем, уже с каким-то детским отчаянным непониманием обводя всех своими бараньими, блестящими, как антрацит, глазами. – Вместе шли, хлеб делили, коней? А в России – не так?

– В этом и парадокс, дорогой мой, – сказал молчавший до сих пор немолодой уж офицер, похожий чем-то на Брусилова, с тощим желтым лицом и чуть раскосыми глазами. – Сейчас мы поспорим о переустройстве России, пообещаем пристрелить один другого, как только доберемся до своих, а после этого уляжемся и прижмемся друг другу, чтоб хотя бы немного согреться. И дальше пойдем как один человек. В чужой стороне, в окружении врагов, в вопросе, так сказать, последнего куска, как вы верно заметили, мы проявляем чудеса единства, и пусть не все, но многие способны послужить другому, как себе. Но как только уходим от смерти, этот соединяющий нас стадный страх одиночества слабнет, и мы опять становимся голодными и сытыми. И что с этим делать – неведомо.

– Так, может быть, и надо научиться делиться с ближним всеми благами, как последним куском? – с улыбкой сказал тот, кого называли Зарубиным. – Вы же сами, Григорий Максимыч, признали человеческое братство как естественный инстинкт, заложенный в нас, – так отчего бы нам не заложить этот инстинкт в основу общественной жизни?





– Это рай, господин большевик, а рая на земле не будет никогда, хоть вы и беретесь построить его, – ответил Григорий Максимович.

– Ну так к кому мне прижиматься, господа-товарищи? – насмешливо-опасливо спросил дрожащий от холода, сгорбленный молодой офицер. – Пока тут несть ни эллина, ни иудея, ни монархиста, ни большевика. Леденев, к тебе можно?

– Тут вот ляг, а то опять к углям полезешь – обгоришь, – ответил Леденев, укладываясь на бок.

VII

Говорят: во сне дети растут, летают во сне и растут – ему же, уже не ребенку, казалось, что каждый сантиметр его тела сам собой расправляется как будто бы в усилии толкнуть остановившееся время и приблизить рассвет.

В соседней горнице не спали, возились, подымали гомон, гремели утварью, стучали сапогами, и слышно было, как на двор въезжают вестовые, храпят и топчутся их кони, но комкора никто не тревожил – ничего чрезвычайного, надо думать, не происходило… И вот затопотали уже без страха разбудить – на деревянном островке расплывчатого керосинового света в дегтярно-черной бездне ночи, верст, ветров, – и Северин немедленно поднялся с голодной, ясной силой во всем теле. Проворно обулся, оделся, перетянул себя ремнями по шинели, оглядел револьвер, пристегнул к портупее леденевскую шашку…

Челищев, Мерфельд, Носов, связисты, вестовые разгоняли машину штакора – Леденев же исчез, так же неуловимо, негаданно, как появился. Обозлясь на себя, Северин поразился: как же мог пропустить – ведь не спал. Куда он уехал?

– Пора, товарищ комиссар, – сказал ему Носов, и Сергей, возбуждаясь, толкнулся наружу.

Густые лавы конных, безликих в косматых папахах и нахлобученных остроконечных башлыках, неспешно, размеренно текли по проулкам, утягиваясь в сизую, гасившую мерцанье девственного снега полумглу. Нескончаемо-мерно похрупывал снег под копытами, пахло дымом костров, дотлевающими кизяками, свежим конским пометом.

– Комкор где? – спросил Северин.

– Да вот же, – кивнул влево Носов.

Возникший ниоткуда Леденев, в папахе черного курпея, в тяжелом овчинном тулупе, как будто отправлялся в зимнюю дорогу, а не к бою. Шагнул и полулег в тачанку с пулеметом Льюиса, не взглядывая на Сергея и ни на кого.

– Садитесь, Сергей Серафимыч, – позвал из соседней тачанки крест-накрест перетянутый ремнями, в защитном полушубке Мерфельд. – Ну что, приготовляетесь к крещению? – усмешливо прищурил темные, какие-то черкесские глаза.