Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 21

Не было такого предмета, который не вызывал бы научного энтузиазма Вильгельма Готлибовича, но это не был праздный интерес верхогляда. По каждому из вопросов от парусного вооружения корабля до матримониальных обычаев каннибалов профессор проявлял осведомленность на уровне последних достижений человечества. Он знал, казалось, всё и обо всём, кроме одного и самого простого: зачем всё это нужно. Но этот элементарный вопрос и не мог прийти ему в голову.

Швейцарца Георга фон Лангсдорфа с первого дня плавания окрестили Григорием Ивановичем, так его называли и впредь, даже другие немцы. Он не был ни маньяком, как Горнер, ни энтузиастом, как Тилезиус. Наверное, он был порядочным натуралистом, но не выходил за рамки академической необходимости – минералогии и где-то ихтиологии. Он отправился в путешествие для того, чтобы собрать материал для научного труда, а научный труд был нужен для повышения, а повышение – для более высокого жалованья и создания семьи, etc. Он был в хорошем смысле карьерист, определенно знающий, чего хочет от жизни на каждом из её этапов. Но за долгое время путешествия в замкнутом пространстве корабля, представлявшем собою крошечную, но, так сказать, концентрированную Россию, с ним произошло то, что нередко происходит с иностранцами от интенсивной и длительной терапии (или заразы) русской жизни. Он превратился в русского, стал русским послом в Бразилии и наконец сошел с ума.

Промежуточное место между учеными и командой, как в служебном, так и в национальном отношении, занимал доктор Бринкен, он же Бринкин и даже Брыкин (последнее предпочтительно). Он относился к свите посланника, но сразу попал в подчинение маститых немецких профессоров и выполнял при них роль второстепенного ботаника. Презрев сословные предрассудки, волонтером ему ассистировал граф Толстой.

Федор Толстой быстро наигрался дружбой Курляндцева и забросил его. Приятель Толстого Ромберг был часто занят по службе, и граф со всей страстью своего отходчивого темперамента погрузился в науку. Астроном не очень располагал к общению, его занятия носили слишком специальный, математический, недоступный характер. Зато два других профессора отнеслись к молодому услужливому аристократу с большой благосклонностью. Им даже льстил необычный интерес графа к такому плебейскому занятию как наука.

Вечерами Толстой приводил к Вильгельму Готлибовичу матросов из разных областей, заставлял их петь песни, рассказывать сказки и разъяснять значения диалектных слов, в которых немецкому полиглоту немудрено было запутаться. Он наигрывал на переносном органчике русские мелодии, ученый перекладывал их на ноты, подбирал немецкие эквиваленты русских пословиц, записывал рецепты русской, украинской и татарской кухонь и т. п.

Граф также охотно брал на себя наиболее грязную часть зоологической работы, а именно, ловил, убивал и препарировал рыб, морских животных и птиц, проявляя такую сноровку, что ученые не могли без него обойтись.

Однажды Вильгельм Готлибович увидел за кормой неизвестную птицу, похожую на гусенка, но с более короткой шеей и толстой головой. Птица летела за кораблем, то приближаясь, то удаляясь, но не садилась на палубу, где её можно было накрыть сачком. Вильгельм Готлибович побежал в кают-компанию и вернулся с графом, в руках которого был заряженный мелкой дробью мушкетон. Вильгельм Готлибович стал приманивать птицу крошками, а граф тем временем прицеливался, выбирая момент для чистого выстрела, чтобы не повредить шкурку.





После первого же выстрела птица тряпкой плюхнулась в воду, а из-за спин натуралистов раздался невообразимый грохот, словно один выстрел поразил сразу две цели: спереди с сзади. Это глубоко задумавшийся астроном вздрогнул, упал с раскладного стульчика и повалил телескопическую трубу. Птицу мгновенно выловили из моря сачком. На её шкурке было всего три крошечные дырочки: одна под глазом и две другие под левым крылом. Вильгельм Готлибович сделал все необходимые измерения, зарисовал добычу и отнес к себе в каюту, чтобы сделать из неё чучело. К сожалению, через час птицу нашли возле бизань-мачты, наполовину объеденную корабельной кошкой.

До прибытия в Японию Резанов попросил Тилезиуса пополнить его глоссариум японского языка и выведать как можно больше об обычаях этого малоизвестного народа. Как нельзя кстати для этого подходила японская делегация на борту "Надежды". Но японские пассажиры неожиданно проявили несговорчивость и свирепость, вовсе недостойную культурной нации.

Японцы на корабле держались особняком, никак не участвуя в общественной жизни. Все попытки разговорить их кончались неудачей, они только глазели исподлобья, как глухонемые, или отбивали поклоны, если к ним обращалось начальство. Чтобы избежать дурного примера безделья, Крузенштерн пробовал давать им посильные хозяйственные поручения по уборке корабля или по камбузу, но они только кланялись и прикидывались, что не понимают. В конце концов капитан махнул на них рукой. Каждое утро для гигиены матросам положено было обливаться морской водой из ведра, а раз в неделю им выдавали для постирушек бочку пресной воды. Когда корабль надолго застревал во время штиля, вся команда устраивала купанье в море, в спущенном наподобие бассейна парусе. Все эти процедуры, включая стирку, исполнялись с большой охотой, но только не японцами. Трудно сказать, почему представители этой чистоплотной нации отказывались следовать общему правилу. Но доктор Эспенберг не на шутку обеспокоился санитарным состоянием экипажа и, во избежание эпидемии, велел отселить японцев на орудийную палубу, где они целыми днями сидели на корточках и курили крошечные трубки, а ночью спали в подвешенных на крючья гамаках. Сюда же им приносили рис и судно для испражнений. Раз в неделю по приказу доктора японцам устраивали что-то вроде водной экзекуции. Матросы с ведрами воды гонялись за ними по палубе, как за дикими зверями, и поочередно обливали их, а потом отгоняли в сторону и начисто промывали пол.

Все общение с японцами происходило через крещеного толмача Киселева, который недурно изъяснялся по-русски, ходил в кафтане и ночевал с матросами. Но к Киселеву, представлявшемуся соотечественникам каким-то Иудой, они относились ещё хуже, чем к русским, а потому переговоры велись по сложной цепочке: русский офицер обращался к Киселеву, Киселев передавал просьбу японскому старшине, а тот, в свою очередь, доводил её до своих компатриотов.

Тщедушный, улыбчивый и услужливый старичок по имени Цудаю разительно отличался от своих товарищей, как одеждой, так и обхождением. Если трое других большую часть времени проводили в одних набедренных и головных повязках, то старичок носил длинный халат, туго стянутый вокруг пояса, и поверх него просторную распашонку с гербами. За поясом у него даже имелся небольшой меч или большой кинжал, что указывало если не на благородство, то на некую привилегированность. Именно этот старичок в самом начале путешествия тайком от своих пробрался к Крузенштерну и как мог объяснил, что Киселева следует отселить от других японцев, иначе его зарежут.

Интервью с японцами происходило там же, где они и дневали, на орудийной палубе. Пригнать их в более удобное место можно было разве что штыками, а любые грубости по отношению к иноземцам толерантный Крузенштерн категорически запрещал. Японцы сидели рядком на пятках, потупив глаза и отрешившись от всего окружающего, как перед пыткой. Их старшина расположился чуть поодаль, любезно улыбаясь и кланяясь каждому вновь приходящему. Киселев сидел также на японский манер, но с русской стороны, слева от раскладного стульчика Тилезиуса. Справа от Вильгельма Готлибовича стоял Федор Толстой, намеревающийся принять в научном изыскании самое активное участие. Вильгельм Готлибович, не совсем свободно владевший русским языком, задавал вопросы по-немецки. Толстой переводил их на русский, Киселев, как мог, перекладывал по-японски старосте, а тот уж либо отвечал сам, либо передавал одному из низших японцев. Затем, по той же сложной цепочке, исковерканный ответ возвращался Тилезиусу. За этим головоломным действом наблюдали все праздные члены экипажа от посольских до свободных от вахты моряков. В многотрудной, но бедной событиями походной жизни даже такое зрелище воспринималось как спектакль.