Страница 1 из 2
Все мы, все мы в этом мире тленны,
Тихо льётся с клёнов листьев медь…
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.
Сергей Есенин
Дед лежал на шести широких, составленных вместе стульях, посреди комнаты. Плотная штора позади него была задернута, и лучи заходящего солнца еле-еле пробивались сквозь широкие металлические кольца круглой деревянной гардины под высоким сталинским потолком. На древнее бабушкино трюмо в углу комнаты было наброшено бежевое махровое полотенце. Полумрак и тишина.
Рядом с изголовьем, в глубоком кресле-качалке, сидел отец, подперев одной рукой голову и уставившись в точку где-то на полу, различимую только ему.
– Проходи, – сказал он, не поднимая глаз на сына.
Иван как-то неловко переступил порог и присел на тахту у стены.
Дед Николай выглядел как обычно, когда отдыхал после обеда на своём огороде – хмуро и замкнуто. Он даже и руки всегда так же складывал чуть повыше выпирающего живота, который в последнее время поддерживал кожаный бандаж. В голове Ивана промелькнул бестолковый вопрос: «Интересно, а сейчас под его пиджаком надет этот бандаж?» Он перевёл взгляд на острый гоголевский нос и дальше, на редкие седые пряди. Рядом с его головой, на стуле, лежал маленький томик Есенина из родительской библиотеки – внук сразу узнал его: в последнее время, приходя на семейные обеды, дед неизменно усаживался с ним у торшера, надевал очки в роговой оправе с толстыми стёклами и так сидел, перечитывая давно известные строки, пока Иван или младший, Борис, не увлекали деда к общему столу.
Странно, но этот томик сейчас не выглядел неуместным у деда в изголовье.
– Идите, помяните, – позвала с кухни мама.
Иван подождал, пока отец тяжело поднялся, и сам вслед за ним встал с тахты. Проходя мимо, Сергей Николаевич тихо проговорил:
– Пойдём, Иван, помянем деда.
Тот молча кивнул, затем подошёл ближе к стульям. Их высокие спинки на одном уровне образовывали черту, вдруг показавшуюся ему неким физическим барьером, отделявшим внука от деда, как жизнь от смерти. И ещё она представилась той полосой, что была в этот момент общей – и для Ивана, и для Николая Кузьмича: каждому своя сторона, но в целом единая лента. Сбоку на круглом обеденном столе, поодаль от окна, стояла погашенная свечка на металлической крышке от стеклянной банки. Он достал из кармана спички и, чиркнув, поднёс зардевшее пламя к тонкой белой нити – не хотелось оставлять его здесь совсем одного.
На кухне мама уже приготовила рюмки и тонко нарезанное наспех сало с хлебом. Тут же в глубокой походной миске лежали соленья – огурцы, помидоры, отдельно грибочки: дед был мастером на эти штуки, а Сергей Николаевич и Иван Сергеевич уже – вишь как! – «не крутили». Не было ни времени на свой огород, ни интереса к своей зелени.
Может, ещё появятся.
– Ну, царствие ему небесное! – сказала мама.
Отец укоризненно посмотрел на жену, но промолчал, выпив и бережно поставив рюмку на голубую клеенчатую скатерть. Иван последовал его примеру. В семье партийного работника такие выражения не были в привычном обиходе.
Никто тогда не мог и подумать, что не пройдёт и трёх лет, как сам он, убежденный коммунист, будет стоять перед иконой Спасителя, осеняя себя крестным знамением – молча, стиснув зубы, вспоминая прожитые годы теперь уже таким неуверенным взглядом из проклятых девяностых…
После водки от сердца немного отлегло. Отец с матерью закурили. Неожиданно Сергей Николаевич произнёс задумчиво:
– Батя крутой был мужик, а ведь… меня в жизни и пальцем не тронул. Только один раз…
Иван хрустнул ядреным дедовским огурцом и взглянул на отца. В годы развитого социализма такое отношение к подрастающей смене тоже не было в обиходе: детей частенько лупили, как сидоровых коз. Впрочем, не по внутренней злобе в большинстве случаев, а так – исключительно в целях коммунистического воспитания. Тогда всех лупили в этих целях, не только детей, и не только сидоровых.
– Помнишь тот мост на Угловой, под которым трамваи проезжают, мимо «Дальдизеля»? – спросил отец, наливая по второй.
– Конечно, – кивнул Иван.
Это был небольшой металлический пролёт метров длиною двадцати над оврагом, по дну которого проложили трамвайные пути. Мост соединял нефтебазу с речным портом, и по нему регулярно гоняли покрытые снаружи нефтяной пленкой цистерны с горючим. В том районе постоянно стоял невыветриваемый специфический запах химикатов. Недалеко располагалась и средняя школа, для заводских, которую он закончил, сын советских интеллигентов. Тогда вопросы экологии и производственной безопасности трактовались несколько иначе, чем годы спустя: детей с малолетства приучали нюхать если не порох, то нефть и металл, и играть неподалёку: суровое, но счастливое детство.
– Мост тот не всегда был стальным. Во время войны он был деревянным. А завод назывался «Арсенал», в цехах дизели собирали для танков, а на нефтебазе готовили топливо, и по мосту перегоняли на платформах в порт, там перегружали… в общем, режимный объект.
Отец поднял рюмку.
– За батю! – коротко сказал он; Иван тоже выпил, а мама пригубила. – Твой дед во время войны был начальником цеха на «Арсенале». Ответственная работа, сам понимаешь. Как он умудрился пережить тридцать седьмой, а потом и сорок первый – уму непостижимо.
– Такой молчун был, – вставила мама.
– Да, – кивнул отец, – может, поэтому и выжил, что молчал: ни о себе, ни о ком-то другом слово из него не выдавишь. Лиши изредка, и то – только хорошее, по делу. Очень сдержанный батя человек… был.
Он неторопливо отправил в рот маленький кусочек сала с хлебом, сдобренные чесноком, и продолжил:
– Я тогда маленьким пацаном ещё бегал, меня в заводском райончике нашем все знали: если футболом стекло кто высадит – ну, Серёжка Буранов, кто ж ещё! Или в «цыганском саду», что возле школы, зелёные груши обдерёт – «а, вон Серёжку спросите, он точно знает!», или косточки от вишни по всей девичьей раздевалке в спортзале… Голодные ж ходили постоянно – война. Не знаю уже, правда или нет, чтоб я таким шалопаем рос, как бабки судачили… и я ли вообще всё это проделывал – но в тот день, когда сгорел мост, батя мне всыпал по первое число.
Ведь я его и спалил.
Не специально, конечно. Я в тот день, помню, испытывал новый коктейль Молотова собственного рецепта: тоже хотелось что-то для фронта… Наскрёб в пустую бутылку черной маслянистой травы с насыпи, по которой нефтяные цистерны толкали, приправил всё это такими же вонючими листьями, поджёг и – хрясь! – об каменную глыбу, тут же, в овражке. Оно как полыхнуло всё – и вверх по насыпи, по сушняку, а ветром и к мосту понесло. А он деревянный, тоже весь такой промасленный и черный – в один миг полыхнул. Не помню от страха, как я дома очутился – но быстро-быстро! Отец после ночной смены отдыхал, увидел меня, увидел зарево в овраге – догадался сразу. Матушка рассказывала: побелел весь… Это же саботаж: в военное время, при Сталине – подумать только! Батя тут же меня за уши – и в погреб. «Сиди, – говорит, – не пискни мне!» Сам побежал к мосту. Там, понятное дело, уже люди: кто-то с лопатами, вёдрами – землёй закидывают пламя, чтобы по шпалам не распространилось дальше по железнодорожной колее да по склонам насыпи, потом ещё пожарные подоспели. Но куда уже… мост выгорел начисто. Хорошо хоть нефтезавод не полыхнул.
Батя в тот день долго не возвращался – мать уже думала: всё, в эн-кэ-вэ-дэ определили. Ближе к полуночи только пришёл – черный весь, усталый, пропахший гарью и нефтепродуктами. Но на меня сил хватило. «Где Серёжка?» – спрашивает. Маманя на подпол кивает, мол, ты ж сам его туда засадил; она мне за день только попить да поесть пару раз спускала, и всё – я так и сидел: попробуй отца ослушаться, ага! Он открывает половицы, достаёт меня за шкирку… Помню, мама ладошки так нервно прижала ко рту, в ужасе смотрит, но сама слово произнести боится – её-то, поди, тоже в рабоче-крестьянской семье растили, знает порядки. Сестра младшая уже спала в соседней комнате, старший брат мой на смене на заводе был. Отец, доставая ремень из петель штанов, шептал мне в ухо – как сейчас его слышу: «Сестру разбудишь – самолично сдам тебя Петьке жирному». (Дядя Петя жил тогда в соседнем подъезде и был кем-то, кого все сторонились. И боялись. Но ходил в «гражданке» – чистенький и отглаженный, пузатый такой, козёл. В пятьдесят пятом он испарился из города – до сих пор никто о нём ничего не слышал.) Я, конечно, не пикнул, пока меня батя ремешком-то своим обхаживал – молчал; не от боли даже, а от страха перед дядей Петей. На задницу потом неделю сесть не мог и ходил, как на раскорячке.