Страница 1 из 5
Космический крейсер на солнечных парусах
Старый мой дворик свернулся сонным клубком в колодце краснокирпичных малоэтажек далёкой советской эпохи. Такие дворики до сих пор раскиданы по всей стране. Они одиноко вздымаются, прорастая временем, как динозавровы кости. Ветер и солнце ведут свою медленную разрушительную работу, и вот уже углы их выщерблены, будто кто-то злой и голодный грыз их неистово, стены – в потёках чёрной плесени, а шиферные хребты крыш щетинятся молодыми деревцами и травой. Природа всегда берёт своё, даже посреди индустриального мегаполиса, – только дай слабину, только забудь о прополке баобабов на своей планетке.
Если пройти под аркой, увенчанной балкончиком, окажешься в зелёном молчаливом безвременье. Здесь всё ровно так же, как было в далёком детстве. Самый пронзительный, самый сладкий миг лета пойман и закупорен внутри этого дворика. Законсервирован для потомков. Головокружительно высокие тополя уже испустили пух, и белая пена захлёстывает тропинки, гонимая случайным ветерком, и ноги тонут в ней по щиколотку. Душный аромат клумб смешивается с прохладной сыростью домов. Хоть внешние их стены сложены из кирпича, внутренние перекрытия сплошь дерево. Давно прогнившее, трухлявое дерево. Наверняка в квартирах проваливается пол, в подвалах стоит вода, и живут в ней только мокрицы да улитки. Эдакое тайное болотце под каждым архитектурным ансамблем в духе сталинского ампира.
В поддержку новой экосистемы привольно гнездятся здесь ласточки. Юркие, бойкие, так и носятся они над головой, отчаянно вереща и посвистывая. То ли за еду спорят, то ли – за элитное жилье: кому достанутся кирпичные гнездовья в отвесных стенах с видом на кроны тополей. С тех самых крон вторят ласточкам дрозды. Именно они держат теперь территорию. Отпугивают ворон, кошек и прочих опасных гостей. Так что когда я, минуя приземистые, заросшие травой по самые крыши сараюшки, приближаюсь к тополям, дрозды устраивают настоящий переполох. Сонный покой их растревожен чужачкой с той стороны, где вечно шумят и несутся куда-то на бешеных скоростях. Но я не противник дроздам. Я, как могу, снижаю темп собственной жизни, оставляя свои заветы за порогом этого храма.
Каким же огромным был раньше мир!.. Дома казались великими стражами, охраняющими двор; проходная арка вздымалась вывернутыми рёбрами католического собора; дальняя сторона двора с магазином на первом этаже была краем географии: пока добежишь – запыхаешься. Но стоило чуть-чуть подрасти, зазеваться на каких-то двадцать с хвостиком лет – и всё вдруг съёжилось, как шагреневая кожа, осело, ушло по колено в сырую землю. Одни тополя не подвели: как были гигантами, так ими и остались, и стоят теперь, такие далёкие, важные: видят дальше, знают больше. А под тополями, усыпанная летним пушистым снегом, греется на солнышке детская площадка.
Вот карусель: деревянный блин на ржавой оси с сидушками и поручнями. Раньше дворовые девчонки и мальчишки целыми гроздьями повисали на вертушке, визжа от скорости и утягивающей в сторону инерции вращения. Сейчас двор необитаем и пуст. А я, из уважения к почтенному возрасту карусели, даже не рискну ступить на платформу. Некоторое время вращаю её отрешённо. Одинокий скрип наполняет тишину двора грустной песней о минувшем. Старый-старый шрамик на переносице – подарок от этой самой карусели. Бабушка тогда испугалась гораздо больше меня. Но ни одно лето ведь не обходится без разбитых носов и коленок. Если вдруг наступает такое лето, за которое ты не разбил ни носа, ни коленки, ни даже локтя – детство кончилось.
Рядом с каруселью вросла в землю ракета. Вернее, «лазелка» в виде ракеты, но форма тут важнее содержания. Этот трубчато-суставчатый гимн советской космонавтике сейчас выглядит нелепо и странно, а тогда, в далёком босоногом, мы все, как один, готовились в космонавты. Карусель была отличной заменой центрифуге. Если её раскручивал сам Мишка, из старших, а ты умудрилась удержаться, – считай, готовый капитан корабля! Никакая перегрузка тебе не страшна, смело полезай в ракету и веди экипаж к далёким звёздам. И я держалась из последних сил, потому что больше всего на свете любила быть капитаном корабля. А Мишка больше всего на свете боялся моей бабушки – и, конечно же, подыгрывал.
Особенно здорово было засидеться внутри ракеты до ночи. Тогда небо над двором из голубого становилось сиреневым, потом фиолетовым, а потом и вовсе чёрным, и загорались далёкие белые звёзды, таинственные, пульсирующие в каком-то одном, им известном ритме. Задрав голову к звёздам, мы представляли, будто действительно летим сквозь пространство, бороздя ракетным носом разъятый космос. Но просто сидеть на неудобной перекладине и фантазировать, конечно, не так динамично, поэтому филиалом космических полётов очень скоро стали качели.
Я иду к ним, под самую сень тополей, и пух гладит мои ноги растительной пеной прибоя. В этой пене, пришвартовавшись у берега, зарывшись носами в песок, покоятся наши космические корабли. Три лодки, с морщинистыми от старой краски боками. Та, что справа, совсем утратила связь с механизмом и лежит теперь на земле, подставив борта волнам времени. Левая держится на одной перекладине, последней мачте без паруса. Центральная, хоть и ржавая, кажется, ещё на ходу.
Осторожно толкаю металлический нос. Легко-легко, едва коснувшись. Скорее, бессознательно, чем в твёрдом намерении воскресить проржавевший насквозь механизм. Но так же легко лодка вдруг оживает. Послушная моей руке, она отклоняется назад, в тополиные кущи, будто только и ждала всё это время, когда же я соизволю подойти и поздороваться.
Ну, здравствуй, мой космический крейсер на солнечных парусах.
«Крейсер» – это Мишкино. Однажды нашёл в каком-то журнале и вынес слово к нам во двор. Подзуживал: «Ну, скажи, скажи! Крейсер». «Лодка», – супилась я. «Ты хочешь быть капитаном крейсера или капитаном какой-то лодки?» «Клейсела», – вздыхала я. Мишка хохотал.
В смутном, сиюминутном порыве отваги я берусь за поручни, и поднимаю себя на борт, и правая моя нога встаёт на нос корабля, а левая – на корму. Теперь я Гулливер на лилипутском судне. А ведь раньше это была огромная блистательная шхуна на целую команду, и она тонула в зелёном море листвы, чтобы в следующий же миг вознести нас, ликующих маленьких человечков, под самые небеса, к первым вечерним звёздам.
Я раскачиваю лодку, вперёд и назад. Жду: вот-вот петли над головой начнут страшно скрипеть и осыпаться рыжей пылью. Но лодочка идёт легко. С тихим свистом расступается воздух. Удивительно. Осмелев, я налегаю на невидимые вёсла, и корабль мой будто того и ждёт. Носом – ввысь! Кормою – в листву! Дрозды бьют тревогу. Как знали, пернатые: от пришлых великовозрастных жди беды.
Мой крейсер уходит всё выше и выше. Летом солнечные паруса заряжаются лучше всего, это известно каждому, и вот, простояв на зарядке столько лет подряд, корабль пышет жаром разогретых металлических бортов, и ступни мои горят даже через подошвы кед, вот-вот начнёт плавиться резина. Это переизбыток энергии, нужно срочно нарастить мощности. И я налегаю, что есть сил. Вперёд! – и нос корабля устремляется к далёким космическим высям. Назад! – и спину мою обнимает древесная тяга земли. Вперёд! – и холодные звёзды уже угадываются в голубой оптической обманке дневного неба. Назад! – и тёплые гроздья тополиного пуха гладят по волосам, цепляют свои семена: пассажиры-экспаты, они тоже готовы отправиться в космос, чтобы вволю рассеяться в новых мирах. Ничто не держит их здесь, в этом вымершем дворике, и от родителей-тополей они вдоволь наслушались сказок о том, что в соседних консервах трава зеленее. Ничто не держит здесь и меня, и даже бабушка моя давно отболела, ушла – то ли ввысь, к безвоздушным разъятым пространствам, то ли вниз, к мягкой почве, тёплым древесным корням. Корабль мой верный, последний из кораблей, дождался заблудшего где-то в гремучем порту капитана, и теперь несёт меня, лихо взрезая время, отбрасывая лишние ступени.