Страница 32 из 124
"Двух видов любви не существует... Или, вернее, их именно два: одни любят, отдаваясь целиком, другие - жертвуя любви только крохами от своего изобилия. Боже, охрани меня от душевной скаредности!"
Какое-то целомудренное чувство мешало ему додумать свои мысли до конца. Долго сидел композитор, улыбаясь своей сокровенной мечте. Сердце его пело среди безмолвия:
...Du bist mein, und nun ist das Meine mehr als jemals... (Ты мой, и, больше чем когда-либо, я принадлежу себе...)
Затем он взял лист нотной бумаги и спокойно записал песнь своего сердца.
Они решили поселиться вместе. Кристоф настаивал на том, чтобы сделать это сейчас же, пусть пропадает квартирная плата за полмесяца. Оливье, более осторожный, хотя и полюбивший своего друга так же горячо, советовал дождаться срока. Но Кристоф не желал знать столь низменных расчетов. Как многие, привыкшие быть без денег, он легко относился к материальным потерям. Он решил, что Оливье еще более стеснен в средствах, чем он. Однажды, когда его особенно поразила бедность друга, Кристоф внезапно ушел, вернулся только через два часа и торжествующе положил перед Оливье несколько пятифранковых монет - аванс, который он вытянул у Гехта. Оливье покраснел и отказался. Кристоф рассердился и хотел выбросить деньги какому-то итальянцу, игравшему во дворе. Оливье удержал его. Кристоф ушел оскорбленный и все же в душе проклинал себя за то, что своей неловкостью вызвал отказ Оливье. Однако полученное от друга письмо пролило на его рану целительный бальзам. Оливье писал о том, чего не смог высказать вслух: как он счастлив, что узнал Кристофа, и как взволнован тем, что друг хотел ему помочь. Кристоф ответил сумасшедшим и восторженном письмом - такие излияния он писал в пятнадцать лет своему другу Отто. Оно было полно Gemut [задушевности (нем.)] и всякой чепухи - французских и немецких каламбуров, притом даже положенных на музыку.
Наконец они устроились. На Монпарнасе, возле площади Данфер, на шестом этаже старого дома они нашли квартирку из трех комнат и кухни, - очень маленьких, выходивших в жалкий садик, зажатый между четырьмя стенами. Из окон, над противоположной невысокой стеной, виден был большой сад - один из тех, никому не ведомых, скрытых от глаз монастырских садов, каких сохранилось в Париже еще немало. Ни души на пустынных аллеях. Старые деревья - выше и гуще, чем деревья в Люксембургском саду - трепетали в лучах солнца. Пели птицы. С рассвета начинали звучать флейты черных дроздов; потом звенел разноголосый ритмичный хорал - это вступали воробьи. Летними вечерами стрижи с пронзительными вскриками рассекали воздух скользя по синеве, точно конькобежцы. А ночью, при луне, подобно пузырькам воздуха, всплывающим на поверхности пруда, из сада доносились певучие и четкие трели жаб. Можно было совсем позабыть о том, что это Париж, если бы ветхий дом поминутно не сотрясался от грохота тяжелых подвод, точно земля дрожала в ознобе.
Одна из комнат была больше и лучше остальных. Кристоф и Оливье долго спорили, уступая ее друг другу. Пришлось бросить жребий, и Кристофу, подавшему эту мысль, удалось с помощью ловкой подтасовки, на которую он до сих пор считал себя неспособным, сделать так, что комната досталась Оливье.
И вот для них наступила пора безоблачного счастья. Счастье это состояло не в чем-нибудь определенном, оно было решительно во всем: оно овевало каждый их поступок, каждую мысль, оно было неотделимо от них.
В течение медового месяца их дружбы, этих первых дней глубокого и безмолвного ликования, которое дано изведать тому, "кто во всей вселенной хотя бы единую душу может назвать своей..." - "ja, wer auch nur eine Seele sein ne
Кристоф говорил вполголоса, ходил на цыпочках, боялся зашуметь, стукнуть чем-нибудь в комнате рядом с комнатой молчаливого Оливье. Дружба преобразила Кристофа: его словно помолодевшее лицо светилось таким счастьем, таким доверием, какого оно никогда еще не выражало. Он обожал Оливье. И тому было бы нетрудно злоупотребить своею властью, если бы она не смущала его, точно незаслуженная награда, ибо он считал себя гораздо ниже Кристофа, а последний был не менее скромен в самооценке. Эта готовность каждого к самоуничижению, вытекавшая из великой любви, вносила в их дружбу особую прелесть. Было отрадно чувствовать, как много ты значишь для сердца друга, хотя, конечно, ты этого не заслужил. Оба были за это чуть не до слез благодарны друг другу.
Оливье присоединил свои книги к библиотеке Кристофа; отныне они стали достоянием обоих, и когда речь заходила об этих книгах, он говорил: не "моя книга", а "наша книга". Лишь очень немногие вещи он оставил себе, не передав их в общее владение, - те, которые некогда принадлежали его сестре или с которыми была связана память о ней. Кристоф благодаря той чуткости и такту, которыми его одарила любовь, вскоре заметил это и, хотя не понимал причины, не решался расспрашивать Оливье о его родных. Кристоф знал об утратах Оливье, однако он вообще старался не выражать своих чувств к другу - и не только из самолюбивой сдержанности, но и из гордости; кроме того, удерживал страх пробудить в душе Оливье былую боль. Странная робость всякий раз сковывала его, когда он подходил к столу Оливье с намерением повнимательнее рассмотреть фотографические карточки, где были сняты господин и дама в чопорных позах, а также двенадцатилетняя девочка с большим спаниелем, лежавшим у ее ног.