Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 11

Устин взял из лодки завернутого в тулуп сына.

– Прости меня, сыночек… – Потом опять обернулся к Захару: – Ну, виноват, что же, Захарыч… Я сам себя исказнил до крови. Спасибо тебе низкое. И тебе, Фрол. Скотина я безрогая… Сыночек мой…

И Устин пошел, прижимая к себе сына. Люди, собравшиеся на берегу, смотрели Устану вслед, видели, как он часто нагибался к Федькиному лицу, горбясь всей спиной. Люди думали, что Устин целовал сына. И даже Захар Большаков смотрел на удалявшегося Морозова уже не такими суровыми глазами.

Фрол Курганов тоже глянул на сутулые плечи Устина. Но тут же хмуро сплюнул и стал вытаскивать лодку подальше на берег.

Федька болел долго, чуть ли не до половины лета. Пистимея мазала какими-то мазями его обмороженные ноги, выгоняла из сына простуду пахучими травяными припарками.

Устин же ни разу не зашел в ту комнату, где лежал сын.

Начав понемногу вставать, Федька снова подолгу просиживал у окна, смотрел на Марьин утес, под которым чуть не замерз, на развесистый осокорь, сучья которого немного согрели его той страшной апрельской ночью. Если бы не эти сучья, Клашка не могла бы просушить его обледеневшие сапоги и смерзшиеся портянки. А это значило бы, что Федька, если бы даже и выжил, остался бы без обеих ног.

– Мам, позови ко мне Клашку сегодня! – попросил неожиданно Федька.

– Да зачем она тебе?! – умоляюще проговорила Пистимея. – Ты выздоравливай, выздоравливай, сынок…

– Значит, не позовете?

– Отец не любит, когда… помимо его воли…

– Воли?! – Федька дернулся от окна. – Ладно, тогда я сам пойду к ней.

– Сиди уж, ради бога, сиди! – замахала руками мать. – Ладно уж, только сиди. Тебя еще ветерок опрокинет…

Клашка пришла, когда в доме не было ни отца, ни матери. Застеснялась у порога, не осмеливаясь пройти дальше.

– Иди сюда, Клаша…

– Ничего, я тут. Выздоровел?

– А ты почему ни разу не пришла ко мне? Я ведь ждал.

– Я сколько раз хотела, да…

– Что? Отец в дом не пускал? – догадался Федька.

Клашка мялась у порога, но ничего не сказала: Федька подошел к ней, взял за руку:

– Понимаешь…

Слов больше не было. Ему хотелось обнять девчонку с раскосыми глазами и даже поцеловать, чтоб лучше поняла то, что он намеревался сказать. Но было стыдно.

Клашка тоже застеснялась. Опустила голову, тихонько отняла руку.

– Ну уж… ладно, ты поправляйся быстрее. А мне знаешь как от матери попало?

Вскоре Федька выздоровел окончательно. К нему быстро стали возвращаться силы, бледные щеки зацвели румянцем. Однажды вечером в комнату Пистимеи, где спал теперь Федька, вошел Устин. Мальчик даже вздрогнул.

Несколько минут они смотрели друг на друга: Федька – сидя полураздетый на кровати, Устин – стоя у двери, ухватившись за косяк. Устин загораживал своим большим телом весь дверной проем, словно боялся, что сын сорвется с кровати и выскочит из комнаты.

Федька, однако, сидел спокойно. Он только подобрал с пола босые нога и спрятал их под ватное стеганое одеяло.

– Ну?! – вопросительно произнес Устин.

– Чего «ну»? – переспросил Федька упругим голоском.

– С-сопляк, вот что! Ишь что выкинул! А о батьке вон деревня вся звонит.

– Я ничего не выкидывал… Теперь вот в школе на другой год остался.

– Феденька, сыночек, как ты отцу родному отвечаешь? – поспешно сказала Пистимея, укачивая годовалую Варьку.





– Ты помолчи! – оборвал ее Устин, взмахнув рукой.

В комнате долго копилась тишина. Слышен был только скрип люльки, подвешенной к потолку. Устин все так же стоял у двери, Федька все так же сидел на кровати. Они в упор смотрели друг на друга: отец – с немым бешенством, которое, казалось, вот-вот помутит ему разум, а сын…

В Федькином взгляде было все – и испуг, и обида, и безмолвный детский укор. Но сквозь все это пробивалось, ясно просвечивало такое откровенное упрямство, что Устин невольно еще крепче ухватился за косяк. Еще вот секунда-другая, и если Федька не опустит свои глаза под его, Устиновым, взглядом, если не отвернет лицо, то… может произойти страшное, самое страшное…

– Отвороти глаза!! – прорычал Устин.

И Федька… Нет, сын не отвел глаза. Он только…

Устин не видел, что сделал Федька. Может быть, усмехнулся. Но Устин почувствовал, почти физически ощутил, как полились из глаз сына вместе с упрямством обжигающие струйки ненависти, презрения и… насмешки. И вот эта насмешка, эта последняя струйка была самой горячей…

– Федька-а! – В этом крике Устина прозвучали и угроза, и мольба, и отчаяние.

Федька стремительно привстал на постели. Он стоял на четвереньках, сжавшийся, готовый к отчаянному прыжку. Его напружившаяся фигурка, как в темном зеркале, отражалась в стеклах окна, возле которого стояла кровать. «И прыгнет сейчас на меня, как рассерженный хорек, вцепится зубами в горло, – мелькнуло у Морозова. – А то в окно сиганет, прошибет головой стекло. И тогда Большаков опять…»

Вот это-то «опять» и остановило, пожалуй, Устина. Остановило еще до того, как Федька сказал:

– Если ты хоть шаг сделаешь ко мне… я… в окно…

– Феденька, сыночек! – опять запричитала Пистимея. – Стекло резучее, в кровь покалечишься, глаза выколешь. Да и мыслимое ли дело против отца, родителя… Ведь не простит Господь Бог тебе во веки веков…

– Замолчи ты!! – опять оборвал жену Устин Морозов.

Он прокричал это с такой яростью, с какой никогда не кричал на жену, – аж стекла зазвенели. Прокричал – и замолк, сел на скамейку. Посидел, подумал о чем-то и сказал:

– Испугался он твоего стекла, как же… Он, видать, не то что глаза… Зажми ему, зверенышу, голову – он, однако, перестригет шею да все равно уйдет. Хоть от родителя, хоть от крестителя… Ну и пусть живет как знает…

И с этих пор Устин Морозов оставил сына, отступился. И жене запретил вмешиваться в Федькину жизнь.

Родители жили сами по себе, Федька – сам по себе. Мальчик никогда не обращался ни к отцу, ни к матери со своими просьбами, никогда не спрашивал совета. Был он тих, задумчив и часто очень печален. Казалось, он все время думает и думает о чем-то, старается решить какой-то очень трудный вопрос и никак не может.

Зимой Федька целыми днями пропадал в школе, летом – с ребятишками на Светлихе или в тайге. Приходя домой, усталый и проголодавшийся, не просил, как другие дети, поесть, а молча и терпеливо ждал, когда мать соберет на стол. Куски брал осторожно и боязливо, точно опасался, что отец ударит по рукам.

– Чего ты, Феденька, какой-то… – начала было однажды Пистимея.

Но Устин звонко хлопнул по столу тяжелой, как камень, ладонью.

– Не лезь! – Подвигал бородой из стороны в сторону и добавил, усмехнувшись: – Я сказал – пусть живет…

Усмешка эта потонула где-то в бороде, затерялась, как дождевая капля.

– Как же «не лезь»? – с укором и предостережением простонала Пистимея, когда Федька вышел из комнаты. – Не зря, со смыслом, предсказано у Сираха пречистого о дите человеческом: «Нагибай выю его в юности и сокрушай ребра его, доколе оно молодо, дабы, сделавшись упорным, не вышло из повиновения тебе…»

– Пошла ты со своим Сирахом… и со смыслом! Не вмешивайся.

Однако сам вскоре вмешался.

Варьке было уже года четыре. Она, как и Федька когда-то, целыми днями бродила у плетня, все чаще и чаще поглядывала сквозь его дыры на улицу.

– А чего ты? Пойдем, – перемахивая через плетень, сказал однажды Федька.

Ворота были заперты на замок, пересадить сестру через высокий плетень Федька еще не мог, хоть и был старше ее на восемь лет. Тогда начал делать в плетне лазы. Устин, сопя, заплетал дырки таловыми прутьями. Наконец ему это надоело, он воскликнул:

– Э-э, черт, да что это за дети! Хоть глухим заплотом всю усадьбу обгораживай… И эта мокроносая свиристуха от дома отбилась. Взять бы их обоих да стукнуть голова об голову!..

Федька видел, как мать схватила Варьку, прижала к себе.

– Что говоришь-то, одумайся! Долго ли, в самом деле, ребенка с ума свихнуть! Не трогай ты ее, не пугай, мою касатушку. Уж я сама ках-нибудь с ней, сама… – проговорила мать и унесла дочь.