Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 27



А затем берет верх внутренняя подозрительность, осложненная врожденной ненадежностью самой системы и бюрократической структуры, в которой он жил. Только раз этот мастер переговоров выдаст какие-то свои эмоции – на последней стадии переговоров, после того как соглашение, по сути, завершено. Тогда Громыко, судя по всему, оказывается во власти беспричинного страха, вызванного тем, что его партнер по переговорам совершит в последний момент некий трюк и обманет его. Он спешит с подписанием – показывая, что огромная напряженность прошедших месяцев и лет все-таки сказывается на его самообладании. Или, не исключено, он опасается злословия своих коллег, если сложное принятие решений оказывается напрасным. Прежние издевки в таком случае становились бы парадоксальным отражением полного отсутствия уверенности в себе, страхом быть обманутым в итоге, несмотря на самые неимоверные усилия.

Несомненно, стиль Громыко выработал благодаря советской системе. Он был слишком опытным, чтобы не знать, что какие-то предложения, которые он выдвигал, нереализуемы, даже при его упорной настойчивости. Но, вероятнее всего, он мог бы убедить своих начальников, а позже своих коллег по политбюро, только благодаря череде затянувшихся тупиков. Большая гибкость, возможно, представлялась подозрительной, подобно идеологической нечистоплотности или простой мягкотелости.

Каждый участник переговоров должен решить, в какой момент предельно допустимая выгода не стоит утраты доверия, вызванной всякими проволочками и мелкими затягиваниями, что уже фактически становится равнозначно бесчестному поведению. Непрофессионалы думают о великих дипломатах как о хитроумных людях; но умный дипломат понимает, что не может позволить обманывать своего партнера по переговорам. В конечном счете, репутация надежности и честности является важным качеством. Те же самые участники переговоров встречаются снова и снова; их способность работать друг с другом подрывается, если дипломат получает репутацию уклончивого или двуличного человека. Но в советской системе отсутствует поощрение за дальновидную сдержанность. Посему Громыко, как правило, действует, выторговывая уступки по мелочам, требуя при этом за свои минимальные изменения в позиции как можно более высокую цену. Он предпочитает бизнес не оптом, а в розницу – меньше риска. Для Громыко каждые переговоры были табула раса, некоей «чистой доской», когда все начиналось как бы заново. Все начиналось так, как будто не было никакой предыстории, и не устанавливалось никаких требований, никаких обязательств на будущее. Доверие, если оно вообще что-то значило, зависело от баланса интересов, который должен был определяться с нуля на каждых переговорах.

После 1973 года причина моих попыток удержать Москву от ближневосточных переговоров была частично геополитической, а частично заключалась в советском стиле ведения переговоров. Я был убежден в том, что прогресс в ближневосточной дипломатии зависел от подвижности, от сохранения позиций сторон сравнительно открытыми до тех пор, пока эти страны изучали не только правовые, но и психологические значения сказанного. Но я знаю, что Громыко, будь он вовлечен в это дело, предложил бы некий документ с бесконечными юридическими статьями, а затем педантично прорабатывал бы их одну за другой. Даже при советской доброй воле (которую я не принимал как саму собой разумеющуюся) это была дорога в тупик, к ветированию самых радикальных элементов, а следовательно, к взрыву, в конечном счете.

Порой тактика Громыко оставляла неприятное впечатление. Временами он – или те, кто принимал политические решения, – переигрывали сами себя. Абсолютный отказ пойти на риск, желание заполучить любую выгоду из переговоров привели к тому, как я уже продемонстрировал, что советские руководители упустили возможность проведения встречи на высшем уровне в 1970 году, когда наши переговорные позиции были слабыми, или в 1971 году до нашего объявления о пекинском саммите. Если бы Советы ответили в 1970 году, они, по крайней мере, осложнили бы реализацию нашей китайской инициативы и помешали бы нашей свободе маневра на Ближнем Востоке. Если бы Кремль прекратил свою игру в кошки-мышки в связи со встречей на высшем уровне весной 1971 года и объявил дату, его переговорные позиции значительно усилились бы. Наши многолетние критики и некоторые кремленологи возложили бы вину за любой тупик на переговорах с Москвой на наши шаги в направлении Пекина. А продолжив прессовать нас, Кремль по собственной оплошности предоставил полную свободу нашей дипломатии двигаться в направлении как Пекина, так и Москвы.



В то же время Громыко мне все больше нравился, и я стал даже уважать его. В рамках своей системы, которую представлял, он был честен. Он был человеком слова. Бывало очень трудно убедить его согласиться с чем-то, но он всегда придерживался согласованных с ним условий – или в случае необходимости изменения курса делал это с видимым смущением. Несмотря на его мрачный вид, он обладал прекрасным чувством юмора, хотя американский стиль острословия на первых порах ему не давался. Мы встретились в первый раз на приеме, устроенном президентом для глав делегаций в Организации Объединенных Наций в сентябре 1969 года. Громыко подошел ко мне и сказал: «Вы просто вылитый Генри Киссинджер». Я ответил: «Вы просто вылитый Ричард Никсон». Ему понадобилось несколько секунд на реакцию, особенно если учесть, что сопровождающие его лица не спешили улыбаться, пока он не дал отмашки. Через год он уже обрел свой стиль. Когда мы обсуждали с ним, через какой вход он должен пройти в Белый дом на встречу с Никсоном, Громыко сказал, что ему без разницы: охранники отдадут ему честь и пропустят его через любой вход, у которого он появится, кто может остановить президента? Чтобы убедиться в том, что все – особенно его коллеги – поняли, что это была шутка, он рассмеялся от души смехом, похожим на смех уличного Санта-Клауса.

Во время московского саммита 1972 года наши ксерокопировальные приборы сломались. Зная о репутации оруэлловской вездесущности КГБ, я спросил Громыко на встрече в Кремле в нарядном Екатерининском зале, не может ли он сделать несколько копий для нас, если мы протянем некоторые документы прямо к люстрам. Громыко ответил, не задумываясь ни на секунду, что, к сожалению, камеры были установлены еще царями, они годились для фотографирования людей, но не документов.

Его любимой словесной эквилибристикой было двойное или даже четверное отрицание. «Не исключено» для него было убедительным подтверждением согласия. Когда дела шли плохо, его лицо приобретало такой вид жалобного уныния, что так и тянуло в порыве сострадания ему уступить. Но более всего он бывал упорным в отношении любого курса, которым шел, используя любой аргумент, который у него находился под рукой. Однажды мы спорили вокруг двух сравнительно незначительных параграфов одного документа. Громыко настаивал громогласно, что параграфы – все параграфы – должны составляться как крещендо, то есть все время повышаясь, как бы кричать вплоть до кульминационного последнего предложения. Дав ему возможность выиграть по этому пункту, я столкнулся с ним с аналогичным аргументом по следующему параграфу. Громыко сухо ответил, что некоторые параграфы должны формулироваться в диминуэндо, то есть с понижением силы звучания, как бы шептать. Я дал ему шанс. Он не смог заполучить их оба. Он предпочел крещендо в обоих параграфах.

Без всякого сомнения, Громыко был одним из способнейших дипломатов, с которыми я имел дело. В какой-то период он одновременно вел переговоры по ограничению стратегических вооружений, предупреждению возникновения случайной войны, Берлину, торговле и множеству других менее значимых соглашений. Он показал себя высококвалифицированным, терпеливым и дисциплинированным переговорщиком. Он владел всеми этими темами, но не владел большим даром предвидения и не предлагал какую-то убедительную модель мирового порядка, однако этого не делала и система, которую он представлял. В его предназначение или в концепцию его собственной роли не входило ставить главные вопросы. Да он и не выжил бы так долго, если бы это делал. Чжоу Эньлай, обладая чувством культурного превосходства представителя древней цивилизации, смягчал острые углы идеологической враждебности, используя легкость манеры общения и кажущуюся непринужденной способность проникать в самую суть проблемы. Громыко как представителю страны, которая никогда не господствовала, кроме как при помощи грубой силы, не хватало этой уверенности в себе. Он должен был проверять свой характер и выдержку при каждом контакте. Было довольно легко недооценить его. Его напористость бульдозера была преднамеренным методом действий, а не индикатором его тонкости и искусности. Он защищал свою страну в бурные и смутные времена; он маскировал свои слабости; он продвигался к своим целям. Он не смог достичь окончательного величия, но достиг важных целей и редко совершал ошибки, которых можно было бы избежать. Не так уж много министров иностранных дел, кому следует отдать такую дань уважения.