Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 31



Масочный режим – off. И слава богу.

Погружаемся в чтение.

Парфенов М. С.

Стихи о Красной Даме, или Последнее дело товарища Багряка

Вечер снаружи был цвета пепла. Анархист постучал пальцем по стеклу:

– Приехали. Ведут, кажись.

Поп лежал на тахте и не видел в окне ничего, кроме бескрайней серости, рассеченной крестом деревянной рамы. Где-то там, за ленивыми холодными облаками, скрывалась удивительная вечнозеленая страна, не знающая ни горя, ни страха. И, несмотря на все молитвы, ни единого взора не позволено было ему бросить на красоты той страны. Несмотря на все молитвы, он оставался здесь, в большой, но пустой квартире на третьем этаже бывшего доходного дома, где пахло плесенью, подсохшей блевотиной, порохом, чесноком и той странной мазью, которой Солдат смазывал остатки лица под маской.

– Слышь, нет? – спрыгнув с подоконника, Анархист пнул его в колено. – Ведут. Давай, батюшка, пробудись для трудов праведных.

– Совсем ошалел? – беззлобно огрызнулся Поп. – На служителя Господа ногу поднял.

– Да плевать. Я Господа твоего не встречал ни разу.

– Ты и Прудона не встречал, – вздохнув, Поп назидательно поднял палец. – Не читал даже, небось. А непотребства его именем творишь, ничуть не стесняясь. Истинно говорю, когда Сын Человеческий по возвращении воссядет на престоле славы, поставит он тебя ошуюю, ибо козлище ты, каких еще поискать!

Анархист усмехнулся, демонстрируя крепкие, ровные зубы:

– Все верно, святой отец. А теперь подымайся, пока харя цела.

– Ох, додерзишься ты у нас, – проворчал Поп, но все-таки стащил тучное свое тело с тахты, кряхтя и опираясь о стену. – Мы с Господом такого поведения одобрить никак не можем. Жди воздаяния, безбожник, ибо оно неминуемо.

– В сапог ночью насрешь, что ли?

– В правый. В тот, коим ряса осквернена была. Деяния твои вопиют к отмщению!

– Месть, батюшка, это пошлость. Причем устаревшая пошлость. Мстят только мелкие чиновники и торговцы калачами вразнос.

– Я священник. Я сам теперь – устаревшая пошлость.

Не прекращая пререкаться, они вышли из комнаты. Солдат ждал в передней, возле входной двери. В тусклом освещении его лицо выглядело почти настоящим. Потертости на жести казались оспинами или шрамами, а пышные жесткие усы полностью скрывали узкую прорезь рта. Только края отверстий для глаз неплотно прилегали к коже, и потому Поп старался не смотреть в эти глаза, блеклые и пустые, словно подернутые льдом лужицы.

Говорил Солдат тяжело, тихо – увечье забрало голос, – и, чтобы выслушать его, соратники замолчали.

– Это поэт. Известный. Давно в пользовании и уже едва жив. Не перестарайтесь. Пугать не нужно – смысла нет. Побеседуем. Расскажем правду. Дадим самому выговориться, а потом надавим на совесть.

На лестничной площадке загромыхали подкованные сапоги. В дверь постучали. Солдат отодвинул задвижку, впустил пришедших. Двое чекистов в кожанках, не проронив ни слова, ввели в переднюю высокого человека с худым, скуластым лицом. Он был одет в шинель без знаков различия и явно с чужого плеча. В коротко остриженных волосах блестела седина, бледные запястья стягивала бечевка. Запавшие глаза его были прикрыты, нижняя челюсть отвисла. От человека резко пахло водкой.

– Он пьяный, что ли? – спросил Анархист.

Один из чекистов помотал головой:

– Еще чего. В моторе рожу обтерли, чтобы в себя пришел.

– А стоило стакан поднести, – сказал Поп. – Эх, не умеете вы с богемной публикой работать. Тоже мне, ловцы человеков!



Чекист ничего не ответил, лишь упер в него угрюмый взгляд. Много было в этом взгляде неприятного, звериного даже, но был где-то там и страх, и тоска по покою, и пропуск за облака, в Царство Божие, – пропуск с печатью Петроградской Губчека и подписью ее председателя. Поп не отвел глаз. В итоге, пробурчав нечто угрожающее, чекист толкнул Поэта в объятия Анархисту, а сам извлек из кармана мятые сопроводительные бумаги.

– Укушен еще в прошлом году, – сказал он, расправляя документы. – Под наблюдением с января.

– Почему сразу к нам не обратились? – спросил Анархист.

Чекист проигнорировал вопрос. Подглядывая в бумажку, он продолжал бубнить казенные слова, словно бездумно зазубренный стих на уроке:

– …Несколько попыток самоубийства. После очередной попытки в апреле месяце сего года по личному распоряжению товарища Семенова задержан и направлен в изолятор. Медицинское освидетельствование выявило признаки перерождения организма. Допросы результатов не принесли. Принимая во внимание ухудшающееся здоровье задержанного и его высокую ценность как свидетеля по делу так называемой Красной Дамы, было принято решение передать его в распоряжение спецгруппы товарища Багряка.

Чекист протянул бумаги Солдату:

– Передаем, стало быть. Принимайте.

– Благодарю.

Чекист хмыкнул, пожевал губами, собираясь сказать еще что-то, потом дернул головой и вышел на лестницу, увлекая за собой напарника. Поп захлопнул за ними дверь, осенил ее крестным знамением. Слова в самом деле были не нужны. И без всяких слов каждый из них понимал, что спецгруппа доживает последние недели. Упырья в Петрограде почти не осталось, в ЧК все меньше беспокоились о кровососах и все активнее присматривались к контрреволюционным элементам. Тревожные слухи просачивались в квартиру вместе с ветром и сырой плесенью.

Оставалось одно дело. Последнее. Самое важное.

– Куда его? – спросил Анархист, встряхнув новоприбывшего, будто мешок с тряпьем. – В выставочный зал?

– Нет, – сказал Солдат. – Он там сойдет с ума. На кухню.

Поп принялся разжигать примус, чтобы сварить кофей. Поэта усадили на табурет, освободили ему руки и дали выпить воды. Анархист угостил папиросой. Затянувшись, Поэт закашлялся, но зато потом смог открыть глаза. Они оказались тоскливо-серыми, как небо за окном.

– Кто вы? – спросил он. – Палачи?

– Если бы, – сказал Поп. – Я, например, устаревшая пошлость. А тот вон, наглый, вредное идеологическое заблужде…

Солдат жестом оборвал эту тираду, опустился на второй табурет напротив Поэта. Тот долго рассматривал его, не выпуская из губ дымящейся папиросы. Все молчали, но молчание это не казалось тягостным: в нем созревало нечто важное, нечто теплое, так редко встречающееся в тяжелые времена.

– Что у вас с лицом? – спросил наконец Поэт.

– Оно сделано из жести, – глухо ответил Солдат. – Сделано в мастерской Анны Лэдд, во Франции, четыре года назад. Оно уже порядком поистрепалось, но другого у меня нет. Свое настоящее лицо я потерял в бою.

– В России наверняка есть мастера, которые могут вам помочь.

– Возможно. Не искал, не интересовался. Для тех, за кем я охочусь, человеческие лица не имеют значения. Им важны сосуды. – Солдат поднял руку в перчатке, коснулся горла обтянутыми черной кожей пальцами. – Вены и артерии. Так уж вышло, что осколки вражеского снаряда не тронули моей шеи. Не расплескали еду. Там, на войне, столько первоклассной крови было пролито без всякого смысла. Горячая, соленая, она просто растекалась по земле и впитывалась в нее. Представляете?

Поэт побледнел еще сильнее. Он молчал и смотрел на Солдата не мигая, позабыв об окурке, дымящемся меж пальцев.

– Вижу, понимаете, о чем толкую, – сказал Солдат. – Отлично. У нас не остается времени на игры. У вас – тем более.

Он замолчал, собираясь с силами. Поп и Анархист тревожно переглянулись: знали, что каждое слово причиняет их командиру жуткие мучения – изуродованная челюсть больше не годилась для человеческой речи. Судя по всему, он возлагал на эту беседу большие надежды.

– В семнадцатом я вернулся домой, – продолжил Солдат, переведя дух. – Но дома ждало кое-что хуже войны. Пустое, тихое село. Ни людей, ни собак, ни птиц. Я бродил меж домов, безуспешно пытаясь отыскать хоть одну живую душу. А затем настала ночь, и мертвые нашли меня сами.

Сглотнув, он снова замолк. Шумел примус, закипала в кастрюле вода. Окурок в руке Поэта догорел и погас, наверняка обжегши ему пальцы. Анархист закурил новую папиросу. Дым неспешно, украдкой тянулся к форточке, словно не в силах оставаться в заполненной болью кухне. Поэт был бледен как полотно, однако плотно сжатые губы кривила едва заметная усмешка.