Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 12

На кону, таким образом, стоит не только возникновение новой школы, но также рост и развитие институтов раннемодерного государства, его «рационализация» и «бюрократизация» в целом. На протяжении нескольких последних десятилетий историки Европы раннего Нового времени постепенно, но последовательно деконструировали историографическую абстракцию гиперактивной абсолютной монархии, которая якобы целенаправленно занималась построением благоустроенного «регулярного полицейского государства». На смену этой абстракции приходит представление о раннемодерных политических режимах как о продукте «сотрудничества» между монархами и элитами14. Если раньше предполагалось, что правители той эпохи – в том числе и сам Людовик XIV, на которого все они так или иначе равнялись, – с помощью эффективной, централизованной бюрократии безжалостно подавляли всякое сопротивление со стороны элит, то сегодня историки гораздо больше внимания уделяют политическим компромиссам и согласованию интересов. В частности, в работах по истории Франции подчеркивается ключевая роль аристократических сетей и кланов, которые одновременно и ограничивали произвол монархов, и становились ключевым инструментом, позволявшим им осуществлять управление. Все менее очевидно, существовало ли вообще в этот период что-то, хоть отдаленно напоминающее современный бюрократический аппарат: править и мобилизовывать ресурсы монархи могли прежде всего через придворные группировки и патрон-клиентские сети. Соответственно, политическая динамика в Европе раннего Нового времени определялась не противостоянием правителей-модернизаторов и реакционных элит, а переплетениями частных интересов отдельных семейств и аристократических кланов – и конкуренцией между ними15. Историки поэтому не только отказываются от представления о тогдашних режимах как об «абсолютных», но и все чаще описывают самих правителей-реформаторов как не слишком «модерных» в смысле их политических представлений, целей и методов действия.

Фокус на домодерных аспектах политических режимов характерен и для новейших работ по истории петровской и послепетровской России. Исследователи подчеркивают важность неформальных связей, личностных механизмов и родственных сетей для политического процесса этой эры в противовес формальным, обезличенным и рационально организованным структурам. В результате выдающиеся правители эпохи выглядят гораздо более ограниченными в своей способности реформировать и «модернизировать», чем мы привыкли о них думать; зачастую кажется, что они с трудом балансировали поверх враждующих аристократических кланов, а то и вовсе становились игрушкой в их руках. С учетом этого великий «петровский водораздел» кажется некоторым историкам не таким уж и непреодолимым, а пресловутое «регулярное» государство, построенное первым императором, – не более чем фасадом, за которым сохранялись традиционные управленческие практики, социальные отношения и культурные модели16. Даже сам Петр в смысле своих ментальных привычек и интеллектуального горизонта воспринимается скорее как человек московского барокко конца XVII века, чем как рациональный предтеча «просвещенного абсолютизма»17.

В самом деле, уже несколько десятилетий назад профессор Дэвид Л. Рансел обратил внимание историков на важность аристократических группировок и патрон-клиентских связей в придворной политике и в правительственных конъюнктурах екатерининской эпохи, в формулировании и воплощении в жизнь монаршей воли18. Изучая роль боярских кланов и дворянских родственных сетей в Московском государстве, историки также подчеркивают преемственность в этом отношении между допетровской и послепетровской политическими системами19. Относительно недавно в работе П. В. Седова была предложена детальная хроника борьбы придворных фракций последних десятилетий XVII века, а Пол Бушкович в своем новаторском исследовании предположил, что и сам Петр управлял страной, балансируя поверх соперничающих группировок элиты, среди которых преобладали все те же самые боярские кланы, что правили страной и в предшествующем столетии20. Эти исследования «традиционных» аспектов политической истории хорошо сочетаются с работами, подчеркивающими влияние культурных практик XVII столетия на саморепрезентацию Петра как монарха. Даже заявляя о своем радикальном разрыве с прошлым, царь делал это во многом в рамках позднемосковской семиотики21. Недавние работы, посвященные государственному управлению в начале XVIII века, также показывают, как далеко оно отстояло от идеала рациональной, централизованной и эффективной бюрократии22.

Вопрос, таким образом, состоит в том, как нам объяснить несомненно наблюдаемое в XVIII веке расширение и рационализацию государства, усложнение и повышение эффективности все более инвазивных инструментов сбора информации и регулирования – не теряя при этом из виду и столь же несомненное преобладание «традиционных, персоналистских моделей» в этот период23. Ответ на этот вопрос, как кажется, предполагает описание самого зарождения институтов раннемодерного государства как раз из того непрестанного соперничества различных неформальных иерархий и сетей, которому справедливо уделяется столь существенное внимание в современной историографии. Характерные для раннемодерного политического процесса неформальность и персонализм должны быть прямо интегрированы в наш нарратив не только как напоминание о господстве «традиционного» на данном этапе, но и как ключевой механизм, способствовавший выработке более современных, «рациональных» и «регулярных» институтов. Это, в свою очередь, предполагает признание субъектности, «агентности» (agency) за многочисленными индивидами, действующими на самых разных социальных уровнях – субъектности не только в смысле способности избегать, саботировать или оппортунистически использовать исходящее из центра движение к «модерности», но и в смысле способности самим активно порождать такие изменения посредством целенаправленных, сознательных и стратегических действий24. Наконец, мы должны объяснить, почему институты, которые мы – в ретроспективе – воспринимаем как модерные, «рациональные» и «регулярные», были выгодны этим игрокам настолько, что они готовы были прилагать значительные усилия для их создания. Говоря иначе, наше объяснение должно демонстрировать, как именно эти институты возникали в итоге многоуровневой и многовекторной конкуренции между различными игроками, действовавшими каждый в своих собственных интересах.

Именно такой нарратив предлагается в последнее время в целом ряде исследований: Гая Роулендса об армии Людовика XIV; Джейкоба Скролла о механизмах сбора информации в эпоху Кольбера; Аарона Грэма о роли партийной борьбы и неформальных социальных сетей в институционализации современных бюджетных процедур в Англии начала 1700-х годов; или Андре Уэйкфилда о том, как «изобретатели-предприниматели в сфере государственных финансов», как он их называет, создавали практики «регулярного полицейского государства» в немецких княжествах25. Ярче всего эту парадигму возникновения раннемодерного государства формулирует Гай Роулендс: в его описании даже траектория колоссального роста французской регулярной армии в эпоху Людовика XIV «определялась не задачами „модернизации“ и „рационализации“, а частными интересами тысяч представителей элит, начиная с самого монарха и заканчивая мелкими провинциальным дворянством и городской буржуазией»26. Возможно, «регулярное полицейское государство», как пишет Уэйкфилд в своем ревизионистском исследовании камерализма, в этом смысле вообще было «всего лишь бумажным тигром», «пустой фантазией»27?

14

Beik W. The Absolutism of Louis XIV as Social Collaboration // Past & Present. 2005. Vol. 188. № 1. P. 195–224.

15

См., например: Kettering Sh. Patrons, Brokers, and Clients in Seventeenth-Century France. New York, 1986; Mettam R. Power and Faction in Louis XIV’s France. New York, 1988; Campbell P. R. Power and Politics in Old Regime France, 1720–1745. London, 1996; Adams J. The Familial State: Ruling Families and Merchant Capitalism in Early Modern Europe. Ithaca, 2005.

16

См.: Martin R. E. The Petrine Divide and The Periodization of Early Modern Russian History // Slavic Review. 2010, Summer. Vol. 69. № 2. P. 410–425. Доводы в пользу понимания петровской эпохи именно как «разрыва» и революции см. в: Cracraft J. The Petrine Revolution in Russian Architecture. Chicago, 1988; Cracraft J. The Petrine Revolution in Russian Imagery. Chicago, 1997; Cracraft J. The Petrine Revolution in Russian Culture. Cambridge, MA, 2004.

17

Обзор новых трендов в литературе см. в: Zitser E. A. Post-Soviet Peter: New Histories of The Late Muscovite and Early Imperial Russian Court // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2005, Spring. Vol. 6. № 2. P. 375–392.

18

Ransel D. L. The Politics of Catherinian Russia: The Panin Party. New Haven, 1975. P. 1–2.

19

О роли родственных/клановых связей и сетей см.: Crummey R. O. Aristocrats and Servitors: The Boyar Elite in Russia, 1613–1689. Princeton, 1983; Kollma





20

Седов П. М. Закат московского царства: Царский двор конца XVII века. СПб., 2006; Bushkovitch Р. Peter The Great.

21

См.: Zitser Е. А. The Transfigured Kingdom: Sacred Parody and Charismatic Authority at The Court of Peter The Great. Ithaca, NY, 2004 (русский перевод: Зицер Э. Царство Преображения: Священная пародия и царская харизма при дворе Петра Великого. М., 2008).

22

Редин Д. А. Административные структуры и бюрократия Урала в эпоху петровских реформ: Западные уезды Сибирской губернии в 1711–1727 гг. Екатеринбург, 2007.

23

Beik W. Absolutism of Louis XIV. P. 208.

24

Мое понимание поведения индивидов, из которого я здесь исхожу, близко к изложенному в работах: Ermakoff I. Rational Choice May Take Over // Bourdieu and Historical Analysis / Ed. P. Gorski. Durham, NC, 2013. P. 89–106; Ermakoff I. Theory of Practice, Rational Choice and Historical Change // Theory and Society. 2010, August. № 39. Р. 527–553. См. также: Aya R. The Third Man; or, Agency in History; or, Rationality in Revolution // History and Theory. 2001, December. Vol. 40. № 4. P. 143–152.

25

Rowlands G. The Dynastic State and The Army under Louis XIV: Royal Service and Private Interest, 1661–1701. Cambridge, 2002; Soll J. S. The Information Master: Jean-Baptiste Colbert’s Secret State Intelligence System. A

26

Rowlands G. The Dynastic State. P. 1, 266.

27

Wakefield A. Disordered Police State. P. 16.