Страница 12 из 17
Вновь явились скрипки, и оставшиеся девушки заиграли на них что-то томительно прекрасное. Они покачивали стройными станами, молодые груди колыхались под легкими одеждами. Когда они приблизились, барон не выдержал и заплакал под прекрасную песню скрипок. Грусть его была так возвышенна, что ничего не хотелось. Разве что писать стихи. Писать стихи и плакать.
Тут, видимо, Каверин и решил, что пора.
Он посадил одну из девок к барону на колени, забрав у нее скрипку.
Оказалось, что сам гусар совсем недурно играет. Склонившись над парой, он играл, пока девица целовала барона Дельвига в губы.
Потом она встала и потянула за собой чуть упиравшегося барона.
– Подожди, – сказал барон. – Дай мне рому, Каверин!
– Рому! – закричал Каверин.
Седовласый лакей внес ром.
– Лей! – приказал Дельвиг.
Лакей налил рому в бокал. Дельвиг поджег ром свечой, вынув ее из подсвечника.
Потом стал пить горящий ром.
– Ай да, барон! – вскричал Каверин.
– Вот теперь пошли! – схватил Дельвиг за руку девку.
– Вперед! – хлопнул девку по заду лихой гусар и добавил, подмигнув барону:
– Дорога наезжена
– Одерните, барин, – попросила девка.
Каверин захохотал, но все же одернул ей юбку.
Девка увела смущенного Дельвига за собой наверх, он шел прихрамывая, ибо в одном кармане тащил явно мешавший ему предмет.
– Антоша, не подведи! – крикнул ему вслед Каверин.
Софья Астафьевна из дальнего угла гостиной погрозила Каверину сложенным веером – излишне не шали!
Она видела его чересчур вольную выходку с воспитанницей, но молодой красивый и богатый Каверин, сын сенатора, не мог ей не нравиться и за все шутки она его только слегка журила. Гусар привычно отмахнулся от Софьи Астафьевны, подхватил свободную Лаису и отправился с ней в номер.
Дельвиг не двигался дальше порога номера, ноги ему словно отказали.
– Идем-идем, – потащила его улыбающаяся жрица Венеры.
– Как тебя звать-то? – поинтересовался барон, чтобы что-нибудь сказать.
– Мадемуазель Элиза!
– Бедная Лиза, – прошептал барон.
– Отчего же бедная? – услышала его Элиза.
– Кое-что уже накопила. Идите сюда, барин, – грубоватым голосом позвала она его за ширму.
«Странно, почему за ширму, когда кровать в другом углу, под пологом, завешенная шторой из шелка, вышитого золотой нитью», – подумал барон, рассматривая эту золотую нить, но решил подчиниться.
За ширмой оказался туалетный столик, на нем – тазик с кувшином воды.
Рядом – красная веревка, на которой висели юбки и другая одежда девушки.
– Раздевайтесь! – приказала Элиза, но барон остался недвижим. В голове крутились самые разные мысли, одна из которых выражалась в простом восклицании: «А где же поцелуй?!»
Не дождавшись барона, Элиза сама быстро скинула с себя юбку и кофточку, осталась нагишом и принялась раздевать барона.
Тот стоял истукан истуканом, смотрел на остренькие соски ее младых персей и чувствовал, как все больше и больше восстает, и напрягается его плоть. Элиза взяла в одну руку кувшин, а другой стала обмывать его…
– Ой! – сказал барон через мгновение.
Элиза рассмеялась, а смущенный барон, опустив голову, посмотрел на ее руки, продолжавшие обмывать его.
– Ты в первый раз? – участливо спросила она.
Барон кивнул.
– Ничего, пойдем отдохнешь.
На кровати лежало, отвернутое уголком, белого шелка одеяло с атласной зеленой подкладкой.
Под толстым и легким одеялом, набитым птичьим пухом, он сладко уснул. Сквозь сон он слышал внизу рояль и скрипки.
Ему представлялось, что играет мадемуазель Шредер, которую он безуспешно пытался второй год соблазнить.
В гостиной оставшиеся девицы, поджидая возможных гостей, пили кофей, одна из них играла на рояле, двое на скрипках.
Саша Пушкин гонял по номеру свою охтенку.
Он обнимал ее и шептал ей нескромные слова, а охтенка утыкалась лицом ему в плечо, и от нее пахло молоком, как и должно пахнуть от всех охтенок.
Этот запах пока не перебили ни пудра, ни духи. У нее был замечательный говорок, и он все дразнил ее:
– Скажи «ноченька»!
– Ноценька.
– Скажи «печка»!
– Пецька.
Пущин слышал за стеной голос своего друга Пушкина, все было так привычно, как и в Лицее, только он отмахивал ритмично свою Елизавету, осязая и руками и похотливым взором ее белое тело, и, раскачиваясь, думал:
– Женюсь! Же-юсь! Женюсь!
Это – справедливо! Это – возвышенно! Наконец, честно! Какая ж…! Сейчас умру!
Про Есакова все забыли.
Он провел целый вечер в обществе нескольких свободных воспитанниц, которые ему пели и играли на скрипках, до неприличия нализался шампанским и уснул прямо в гостиной на диване. Когда ночью все снова собрались внизу, за столом, отмечая историческое для некоторых событие, его даже не стали будить.
Пушкин прочитал стихи «К портрету Каверина».
Каверин был доволен, только попросил изменить неприличные строки.
– Какие ж? – рассмеялся Пушкин, будто не понимая.
– Вот эти: «В бордели он е..ка»
«Оно, конечно, правда», – сказал он не без удовольствия, – но мне хотелось бы читать твои стихи дамам.
– Что ж!… – Пушкин задумался на мгновение и прочитал измененные строки:
В нем пунша и войны кипит всегдашний жар,
На Марсовых полях он грозный был воитель,
Друзьям он верный друг, красавицам мучитель,
И всюду он гусар.
Каверин захохотал, стал обнимать Пушкина и, снова отправляясь наверх, сообщил:
– Пойду ее, душку, домучаю!
– И затянул свою всегдашнюю унылую песню:
– Сижу в компании,
Ничего не вижу,
Только вижу деву рыжу,
И ту ненавижу!
Поднявшись на галерею, он пустился вприсядку, напевая:
– Только вижу деву рыжу,
И ту ненавижу!
Уже на следующее утро санкт-петербургскому обер-полицмейстеру Ивану Саввичу Горголи донесли, что непотребный дом посетили лицейские, что верховодили среди них гусар Каверин и какой-то Пушкин, но он решил этому делу хода не давать, потому что молодые люди были отпущены на каникулы официально и находились под присмотром родителей.
А насчет Пушкина он поинтересовался, какой это Пушкин, уж не автор ли «Опасного соседа»?
Не он ли развращает молодежь?
Тогда, может быть, стоит сделать внушение…
– Нет, – отвечал ему агент, – это его родной племянник.
Лицейский Пушкин.
Он еще называл себя в подпитии Энкашепэ…
– Энкашепэ? Что сие значит?
– Не выяснил.
– Так выясни!
Еще один появился, этих Пушкиных как собак нерезаных, и все шутники, – проворчал Горголи.
– А я подумал, уж Василий Львович в Петербурге опять объявился!
Он любит непотребные дома.
Горголи не стал уточнять, что встречал дядюшку в сих домах довольно часто, пока место петербургского обер-полицмейстера, которое он занял в 1809 году, навсегда лишило его возможности посещать эти милые заведения.
А ведь когда-то он был повесой и модником, даже галстухи на щетине, которые он первым стал носить в Петербурге, до сих пор называли горголиями.
Впрочем, Софья Астафьевна, кроме того, что исправно доносила ему, о чем говорят господа в подпитии у девочек, еще и привозила к нему этих девочек тайком.
Не бесплатно, разумеется; Иван Саввич никогда не пользовался своим служебным положением, человек был благородный.
– Этот племянничек тоже хорош, – оторвал Ивана Саввича от мыслей агент.
– Василису, новенькую, теперь она Зинаида, с Охты которая, в одних чулках на люди вывел…
– В чулках? – переспросил Горголи.
– Да, в синих, – подтвердил агент улыбаясь.
– И что, хороша? – поинтересовался Горголи.
– Хороша-с.»
Вот так дорогой и уважаемый читатель обстояли дела и делишки у той «золотой» молодежи что вскоре окончил Лицей и разлетится по всей Российской империи, чтобы «сеять разумное, доброе и вечное».
Ну а наш биограф П. Полевой тоже признает, что: