Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 62

Игорь – старший менеджер телекоммуникационной компании в Южносибирске (Йокнапатофа кемеровчанина Солоуха). По сути – коммивояжер, накручивает на купленной на одолженные «компанейские» деньги машине сотни и тысячи, по трассам, городкам, от клиента до следующего контракта. «Хотя бы так. Чтобы помаргивала в свете фар, чтоб бликовала, как звездочка на кладбище, могилки там, могилки на севере, на скользком ноябрьском асфальте. Блестящем, как лунная наждачка, но скользком, как холодный нож».

Ведь это и дорожный роман, ямщики и бубенчики тут – «японки» и мат водителей. И герой за баранкой, не мужественный и стоический даже, как у Газданова, а постмужественный. Замкнувшийся в себя, заледеневший до точки невозврата, подчиненный законам жизни, несправедливым, как суд в отдельно взятой.

Хотя будут и голливудские почти гонки – подрезы, почти аварии, столкновения, трупы на обочине. Трупы в кабине. Труп в душе. И это, возможно, страшнее.

Ведь с этим абсолютно ничего не поделать, можно только, как Иов, вопрошать. «Когда это вошло в привычку? Заставлять себя жить? Утром с зубной щеткой в руках в полумраке ванной собирать день по кусочкам»? «С какого момента, с какой минуты все дни его жизни стали одинаковыми, неизменными, как номерные знаки начальственных автомобилей»? «Когда он перестал интересоваться погодой»? Но – «God is good, but will He listen?» (могло бы играть по радио в салоне Игоря) – это вопросы без ответов. «Когда это началось? Когда он перестал употреблять даже сорное, автоматическое “боже мой”? когда он понял, что звать и обращаться не к кому?» И осталось только одно желание – того «горизонтального положения», о котором писал Д. Данилов: «лежать и лежать, просто лежать. Единственное положение, в котором ты свободен. Не связан с миром, не кантуем. Лежать и не шевелиться. И все будет хорошо, потому что лежачих не бьют. Они похожи на покойников и оттого свободны. Свободны совершенно».

Когда его жена, блестящая, юмором сверкающая Алка начала скакать от запоя до запоя? Или когда его дочь решила уехать с коренным немцем на его бывшую историческую, даже имя сменить? Или уже когда кто-то подменил, бывшей стала страна самого Игоря и его умерших родителей, вузовских преподавателей? «Когда смешные, трогательные люди зачем-то искали знаний, стремились почему-то к просвещению. Ценили артистичность, стиль. И полки были книжными, и столики журнальными. И огненные бабочки, и радужные мотыльки над ними, везде и всюду жгли. Летали, прошивая зигзагами, пунктиром темноту. Неясность, мрак. И невозможны были, исключены, немыслимы кафедры туризма и сервиса с сервильностью в Южносибирском политехническом, ЮжПи»?

Когда – по дороге в немецкую фирму, вот же «Юмор FM» судьбы – в других машинах на водительских местах видятся животные, а пробегающего почти под колесами щенка дворняжки так необъяснимо хочется притащить домой, к Алке. Или эмигрировать дальше дочери – «собаки, возьмите к себе человека». А немцами, кстати, у Терехова звались все эти новые эффективные менеджеры и управленцы, что вторгнулись и захватили нашу реальность, сделав ее – полосой отчуждения, от монитора до зарплаты.

Возможно, и не важно «когда»: «не нужно. Ни к чему. Достаточно тех ненавистных, неизбывных, мучительных, что он давно себе придумал и назвал. Потеря книг, потеря института, потеря Алки… и немцы, немцы, немцы. Не надо нового. Не надо. Задача – старое забыть». Важнее – «как». «Чтобы ощутить реальность, весь ужас ее, счастье и неотвратимость, нужно сделать ошибку. Жениться на Алке, или однажды без альпенштоков и веревок полезть от озера Харатс на самую высокую горку Хакасии Старая Крепость. Туда, где за перевалами Козьи ворота скальные останцы, прижатые друг к другу, стоят стеною ряд за рядом вдоль скользкой со снежком тропы, как будто тысячи томов навеки самой в себе закрывшейся библиотеки».

И тогда отрывается, прозревается, прочувствовывается некогда существовавшее и, возможно, не полностью еще отмененное единство мира, ведь «по-настоящему прекрасное, освобождающее душу и обновляющее кровь всегда бывает страшным»: «синее небо молодой ночи казалось промытым до самых донных звезд. До хрустальной, озерной первоосновы. И в этой своей редкой, натуральной ясности как будто бы светилось». И вдруг, неожиданно, не от чего – «все замечательно, предметы и явленья мира как будто замерли, стоят в каком-то вдохновенном, невероятном возбуждении, словно готовый, спетый хор перед вступительной нотой».

Все равно очень жесткая книга. Реалистичная в том смысле, что после нее лучше видно – стекла стеклоочистителем или глаза слезами – но от этого только страшнее.



В коричневом кафе неистового жука

Сборник рассказов человека, чья биография уже, думаю, заставит как минимум пролистать книгу – сын художника, выпускник МГУ, поработал как альфрейщиком и психологом, так и физиком-теоретиком и сценаристом. Переводился на многие языки, автор безжалостной «Дипендры» (помянем заодно и кормильцевскую «Ультра. Культуру», в которой вышла книга, таких издательств сейчас уже нет…), финалист премии «Нонконформизм», основатель собственной литературной премии «Звездный фаллос»… Собранные в книгу рассказы, как печатавшиеся, так и нет, «отвечают за базар биографии» – проще, видимо, сказать, как А. Бычков не пишет, чем перечислять то, как он пишет.

Подчеркнуто западная проза (даже у героев иностранные имена, платят они баксами и т.д.), отсылающая к то ли к «новому журнализму» Капоте, то ли к «крутому детективу», то ли к алко-озарениям Буковски. Мамлеевский космическо-русский галлюциноз с прожилками эссеизма чуть ли не в духе Евгения Головина. Это, по большому счету, не совсем крайности, но на сопряжении радикально разнесенных повествовательных манер – подчас в пределах одного рассказа! – и строится здание этого сборника. Вот изящный, импрессионистичный рассказ о потерянной любви, от которого веет духами, туманами и Буниным, а вот мутное и жесткое сплетение тел, всей своей физкультурой передающее привет де Саду и Мазоху (оные и помянуты рядом). Вот витой абстракционизм («в коричневом кафе неистового жука»), а вот холодные медитации над бусидо, Мисимой и новым мечом для тайцзи (или убийства любимой).

Помимо того, что это очень четкая, прекрасно откалиброванная проза (дает о себе знать физический бэкграунд?), «В бешенных плащах» прежде всего очень мускулистая, мужская проза. Не в духе Стогоffа, не дай Бог, не глупо мачистская. А концентрированное жесткое ян – с примесью темного и негативного инь. Эта проза и не притворяется, не скрывает своей известной опасности для нежных пользователей – в самых первых строчках являны «бутончики крови» и «каша мозга», чуть дальше в морг свозят живых…

Сорокинский трэш? Отнюдь – тот симулятивен в силу своей подчиненности постмодернистским клише и игрищам, то есть мертворожден. Здесь же – да, рифмуется «смерть» с «любовью», и даже не с любовью, а …в русском плохо с этой лексикой, но вы поняли. Это живая и даже трепетная проза. Трепетна она по отношению к трем вещам – любви, смерти и языку («чрезвычайная тройка» двигала, толкала и прозу Лимонова, только третьим вместо языка там была война-политика). И если о любви лучше интимно прочесть, чем публично пересказывать, то о смерти и языке все же сказать хочется.

«Душистый бензин», «нежные недра», «тампонное молчание», «по ее спине уже бежали муравьи наслажденья», «выбрасывать из себя балласт своего молчания (т.е. писать. – А. Ч.)» – все синестетически ощущаешь. А о другом думаешь, пока перечитываешь глазами: «все появляется из ничего. Все всегда с нами. Трудно удержаться на кончике ножа, на паутинке, на солнечном луче, только тонкие водомерки знают секреты, они бегут по воде, как по земле, это только люди хотят, чтобы небо было твердым, как это кажется ночью».

И в этой метафизической вещности разбросана смерть, сокрыта для Андрея Бычкова ее загадка и ее очарование. Вот и рыскают по бычковским рассказам «танатотерапевты», а смерть остраняет самого героя: «…свет падал на пол, а потом, отражаясь, словно бы поднимался и освящал лица умерших, я подумал, что я ничего не знаю о смерти, как впрочем, наверное, не знает никто, словно мое мертвое лицо смотрело на меня из гроба, словно сквозь прикрытые веки оно увидело меня…» Однако «его чужой ребенок будет расти, как смерть», мысль о смерти синхронна «этому щемящему чувству жить», синонимичны «прекрасный и мертвый»…