Страница 49 из 74
Что же касается до меня лично, повторяю Вам: Вы ошиблись, сочтя статью мою выражением досады за Ваш отзыв обо мне, как об одном из Ваших критиков. Если б только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всём остальном выразился бы спокойно и беспристрастно. А это правда, что Ваш отзыв о Ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость иногда щёлкнуть глупца, который своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но Вы имели в виду людей, если не с отменным умом, то всё же и не глупцов. Эти люди в своём удивлении к Вашим творениям наделали, может быть, гораздо больше восторженных восклицаний, нежели сколько Вы сказали о них дела; но всё же их энтузиазм к Вам выходит из такого чистого и благородного источника, что Вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и Вашим врагам, да ещё вдобавок обвинить их в намерении дать какой-то предосудительный толк Вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию Вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил Вашу мысль и напечатал на Ваших почитателей (стало быть, на меня всех больше) чистый донос. Он это сделал, вероятно, в благодарность Вам за то, что Вы его, плохого рифмоплёта, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его«вялый, влачащийся по земле стих». Всё это нехорошо! А что Вы только ожидали времени, когда Вам можно будет отдать справедливость и почитателям Вашего таланта (отдавши её с гордым смирением Вашим врагам), этого я не знал, не мог, да, признаться, и не захотел бы знать. Передо мною была Ваша книга, а не Ваши намерения. Я читал и перечитывал её сто раз, и всё-таки не нашёл в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.
Если б я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к Вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого и хотя Вы всем и каждому печатно дали право писать к Вам без церемоний, имея в виду одну правду. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние Шпекины распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Но нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу и N переслал мне Ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня же еду с Анненковым в Париж через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение Вашего письма дало мне возможность высказать Вам всё, что лежало у меня на душе против Вас по поводу Вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что я ошибался в моих о Вас заключениях – я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал Вам. Тут дело идёт не о моей или Вашей личности, а о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и Вас: тут дело идёт об истине, о русском обществе, о России. И вот моё последнее заключительное слово: если Вы имели несчастие с гордым смирением отречься от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех её издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы Ваши прежние. Зальцбрунн".
По оценке Герцена, эта "гениальная вещь" в списках быстро разошлась по Европе, затем и по России. Ее читали многие, в том числе: петрашевцы, народники, революционные демократы и марксисты. Власти запретили ответ Белинского для печати, а за нелегальное чтение предусматривал каторгу. Лишь в 1855 году в газете "Колокол", издаваемой Герценом в Лондоне, был опубликован полный текст ответа.
8
Работа изнуряла Виссариона Григорьевича. К тому же, много душевных сил и здоровья уходило на цензоров, которые беспощадно кромсали его статьи. Об этом он говорил Панаевой: "… сегодня я взволновался, когда мне принесли лист моей статьи, окровавленной цензорами; извольте печатать изуродованную статью! От таких волнений грудь ноет, дышать трудно!"
И.И.Панаев вспоминал: " … Говорят, что чахоточные никогда почти не сознают своей болезни, опасности своего положения и постоянно рассчитывают на жизнь. Белинский очень хорошо знал, что у него чахотка и никогда не рассчитывал на жизнь и не утешал себя никакими мечтами она будущее… Его болезненные страдания развивались страшно в последнее время от петербургского климата, от разных огорчений, неприятностей и от тяжелых и смутных предчувствий чего-то недоброго. Стали носиться какие-то неблагоприятные для него слухи, все как-то душнее и мрачнее становилось кругом его, статьи его рассматривались все строже и строже… болезнь начала действовать быстро и разрушительно. Щеки его провалились, глаза потухали, он еле передвигал ноги и начинал дышать страшно. – "Плохо мне, плохо, Панаев". "Все кончено! – думал я – через несколько дней, а может быть и через несколько часов не станет этого человека!"
Даже будучи тяжелобольным, Белинский оставался под наблюдением III Отделения императорской канцелярии. Дубельт, ее начальник, приказал чиновнику М.М.Попову отнести Белинскому повестку с явкой "единственно для того, чтобы лично познакомиться с Леонтьем Васильевичем Дубельтом, хозяином русской литературы". Свидание с высоким начальством не состоялось, поскольку Виссарион Григорьевич уже не вставал с постели из-за одышки, кашля, слабости. Эпизод прихода полицейского в дом изобразил художник А.Наумов в 1881 году на картине с названием: "Н.А.Некрасов и И.И.Панаев у больного Белинского".
Критическим здоровье стало с апреля 1848 года. Последней работой Белинского, напечатанной в "Современнике", стал некролог о великом русском артисте П.С.Мочалове.
Ранним утром 26 мая 1848 года на улице Набережная реки Фонтанки, 17, за четыре дня до своего тридцатисемилетия перестало биться сердце Виссариона Григорьевича Белинского. А.В.Орлова, его свояченица, рассказывала со слов Марии Васильевны, как за 4 часа до смерти он пришел в себя и: "Необыкновенно громко, но отрывочно начал произносить как будто речь к народу. Он говорил о гении, о честности, спешил, задыхался. Вдруг с невыразимой тоской, с болезненным воплем говорит: "А они меня не понимают, совсем не понимают! Это ничего: теперь не понимают – потом поймут. А ты, понимаешь ли меня?" – "Конечно, понимаю". – "Ну, так растолкуй им и детям". И все тише и невнятнее делалась его речь"
О том, как заботилась Мария Васильевна об безнадежно больном муже, знакомая сообщала И.С.Тургеневу: "Бедная жена не отходила от него ни на минуту и совершенно одна прислуживала ему, поворачивала и поднимала его с постели. Эта женщина, право, заслуживает всеобщего уважения; так усердно, с таким терпением, так безропотно ухаживала за больным мужем всю зиму". Мария Васильевна на 42 год пережила своего мужа и умерла в 1890 году.
Похороны Белинского состоялись 29 мая на Волковом кладбище Петербурга. В последний путь его провожали родственники, а также писатели и журналисты "Современника".
"Смерть Белинского, – по словам А.Я.Панаевой, – может быть, избавила его от больших неприятностей. Только по удостоверению его доктора Тильмана, что дни больного сочтены, Белинского оставили в покое. Носились слухи, что ему грозила высылка из Петербурга и запрещение писать. Не было ли это для него равносильно смерти?".
Н.Н.Тютчев вспоминал, чтобы помочь жене и детям Белинского, решено было: "… разыграть в лотерею, в пользу семейства, библиотеку покойного. Для этого надобно было выхлопотать разрешение правительства. Вспомнив мои недавние переговоры с Поповым и теплый отзыв последнего о Белинском, друзья Белинского возложили на меня переговоры и в настоящем случае. Услышав о смерти Белинского, Попов выразил сожаление о столь преждевременной кончине замечательного критика, но только я заговорил о лотерее, он весь изменился в лице, окрысился и зашипел на меня: "Это все равно, милостивый государь, как если бы вы просили разрешения на объявление о лотерее в пользу государственного преступника Рылеева".