Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 74

Каждый человек имеет слабости. Белинский говорил о них: "Господи, человеческие слабости всем присущи и прощаются, а с нас взыщут с неумолимой строгостью за них, да и имеют право относиться так к нам, потому что мы обличаем печатно пошлость, развращение, эгоизм общественной жизни; значит, мы объявили себя непричастными к этим недостаткам, так и надо быть осмотрительным в своих поступках; иначе, какой прок выйдет из того, что мы пишем? – мы сами будем подрывать в веру в наши слова!".

Слабостью Виссариона Григорьевича оказалась игра в преферанс. Компанию чаще всего составлял В.П.Боткин, И.И.Панаев, Н.А.Некрасов, Н.Н.Тютчев, М.А.Языков. По мнению Тургенева, критик играл плохо.

7

С осени 1839 года по 1846 год Виссарион Григорьевич заведовал критическим отделом в журнале "Отечественные записки", издаваемым А.А.Краевским. О своей работе критик писал: "Мы живём в страшное время, судьба налагает на нас схиму, мы должны страдать, чтобы нашим внукам легче было жить… Нет ружья, – бери лопату, да счищай с "расейской" публики (грязь). Умру на журнале, и в гроб велю положить под голову книжку "Отечественных записок". Я – литератор; говорю это с болезненным и вместе радостным и горьким убеждением. Литературе расейской – моя жизнь и моя кровь… Я привязался к литературе, отдал ей всего себя, то есть сделал её главным интересом своей жизни…"

Изнурительная работа подрывала здоровье Белинского. Видя, что чахотка набирает силу, друзья отправили его на юг (Херсон, Симферополь, Севастополь) с полным пансионом вместе с труппой актера Щепкина.

Путешествие не улучшило здоровье больного. Возвратившись, жаловался А.Я.Панаевой: "Сто раз каялся, что поехал; хорош отдых – из одного города в другой скакать; всю грудь, все бока отколотило. Приехав в Петербург, думал, что слягу…"

Виссариону Григорьевичу не давали покоя мысли издавать свой альманах с привлечением в него Тургенева, Достоевского, Панаева, Некрасова, Ап.Майкова, С.Соловьева, Герцена, Грановского. Название альманаху придумал Некрасов – "Левиафан", обещая материально помочь, и тут же рассчитал прибыль. Будущий издатель воскликнул: "Да я буду Крез! О, тогда, имея обеспеченное существование на год, я не позволю себя держать в черном теле… Господи, да неужели настанет такая счастливая минута в моей жизни, что я сброшу с себя ярмо батрака!"

Н.Т.Грановский, профессор истории, усомнился в экономических способностях, предупредив: "Белинский менее, чем кто-нибудь, может вести хозяйственную часть журнала, разве он способен будет отказать кому-нибудь из своих сотрудников!.. Раздаст деньги вперед и сам останется без гроша; да и вряд ли он взялся бы с ответственностью за чужие деньги".

Предостережение не смутило. Окрыленный идеей, он писал Герцену в январе 1846 года: "К Пасхе я издаю толстый, огромный альманах… Мне рисковать нельзя; мне нужен успех верный и быстрый". К сожалению, "Левиафану" не суждено было появиться на свет.





Н.А.Некрасов и И.И.Панаев выкупили у П.А.Плетнева право на издание журнала "Современник", с расчетом, что критический отдел "нового" журнала возглавит Белинский.

Как всегда, он горячо взялся за дело. Нашлось место в журнале и на две его работы: "Взгляд на русскую литературу 1846 года" и за 1847 год. В них были ярко отображены не только социально-политические и философско-этические взгляды на литературу, но и дана резкая критика утопии, сохранявшейся в русской литературе и философии. "Идея истины и добра, – писал критик, – признавались всеми народами, во все века; но что непреложная истина, что добро для одного народа или века, то часто бывает ложью и злом для другого народа, в другой век. Поэтому безусловный или абсолютный способ суждения есть самый легкий, но зато и самый ненадежный; теперь он называется абстрактным или отвлеченным. Ничего нет легче, как определить, чем должен быть человек в нравственном отношении, но ничего нет труднее, как показать, почему вот этот человек сделался тем, что он есть, а не сделался тем, чем бы ему, по теории нравственной философии, следовало быть".

Если в предыдущих статьях Белинский больше касался эстетического анализа произведений, предлагаемых журналу авторами, то теперь вектор критики повернулся в сторону социальных проблем общества. По этому поводу он писал: "В наше время искусство и литература больше, чем когда-либо прежде, сделалась выражением общественных вопросов, потому что в наше время эти вопросы стали общее, доступнее всем, яснее, сделались для всех интересом первой степени". Таким образом, он вставал на защиту "натуральной школы" в литературе, которая правдиво изображала крепостное право и сочувственно относилась к простому народу. О крепостном рабстве Белинский говорил так: "Я не верю в возможность человеческих отношений раба с рабовладельцем! Рабство такая бесчеловечная и безобразная вещь и такое имеет развращающее влияние на людей, что смешно слушать тех, кто идеальничает, стоя лицом к лицу с ним. Этот злокачественный нарыв в России похищает все лучшие силы для ее развития. Поверьте мне, как ни невежествен русский народ, но он отлично понимает, что для того, чтобы прекратить свои страдания, нужно вскрыть этот нарыв, очистить заражающий, скопившийся в нем гной. Конечно, может быть, наши внуки или правнуки будут свидетелями, как исчезнет этот злокачественный нарыв: или народ сам грубо проткнет его, или умелая рука сделает эту операцию. Когда это совершиться, мои кости в земле от радости зашевелятся!"

В качестве примера писателей "натуральной" школы критик приводил Герцена и его роман "Кто виноват?" и "Обыкновенную историю" Гончарова. Кстати фантазии в литературе критик не допускал, называя их "подлейшей частью человеческой души".

Во втором номере журнала Белинский опубликовал рецензию на книгу Гоголя "Выбранные места из переписки с друзьями". Перед этим в письме В.Боткину 28 февраля 1847 года он гневно писал: "Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться своему негодованию и бешенству".

Весной 1847 года Виссарион Григорьевич лечился в германском Зальцбрунне. В это же время во Франкфурте находился Гоголь. 20 июня 1847 года он пишет в Зальцбрунн: "Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне во втором № «Современника». Не потому, чтобы мне прискорбно было то унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в ней слышится голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить даже и не любившего меня человека, тем более вас, о котором я всегда думал, как о человеке меня любящем. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как это вышло, что на меня рассердились все до единого в России, этого я покуда еще не могу сам понять. Восточные, западные и неутральные – все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нужным, испытавши надобность его на собственной своей коже (всем нам нужно побольше смирения), но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо-неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами рассерженного человека и потому почти всё приняли в другом виде. Оставьте все те места, которые покаместь еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом.

Я очень не даром молил всех прочесть мою книгу несколько раз, предугадывая вперед все эти недоразумения. Поверьте, что не легко судить о такой книге, где замешалась собственная душевная история человека, не похожего на других, и притом еще человека скрытного, долго жившего в себе самом и страдавшего неуменьем выразиться. Не легко было также решиться и на подвиг выставить себя на всеобщий позор и осмеяние, выставивши часть той внутренней своей клети, настоящий смысл которой не скоро почувствуется. Уже один такой подвиг должен был бы заставить мыслящего человека задуматься и, не торопясь подачей собственного голоса о ней, прочесть ее в разные часы своего душевного расположения, более спокойного и более настроенного к своей собственной исповеди, потому что в такие только минуты душа способна понимать душу, а в книге моей дело души. Вы бы не сделали тогда тех оплошных выводов, которыми наполнена ваша статья. Как можно, например, из того, что я сказал, что в критиках, говоривших о недостатках моих, есть много справедливого, вывести заключение, что критики, говорившие о достоинствах моих, несправедливы? Такая логика может присутствовать в голове только раздраженного человека, продолжающего искать уже одно то, что способно раздражать его, а не оглядывающего предмет спокойно со всех сторон. Ну а что, если я долго носил в голове и обдумывал, как заговорить о тех критиках, которые говорили о достоинствах моих и которые по поводу моих сочинений разнесли много прекрасных мыслей об искусстве? И если я беспристрастно хотел определить достоинство каждого и те нежные оттенки эстетического чутья, которыми своеобразно более или менее одарен был из них каждый? И если я выжидал только времени, когда мне можно будет сказать об этом, или, справедливей, когда мне прилично будет сказать об этом, чтобы не говорили потом, что я руководствовался какой-нибудь своекорыстной целью, а не чувством беспристрастия и справедливости? Пишите критики самые жесткие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмеяныо меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительнейших струн, может быть, нежнейшего сердца,– всё это вынесет душа моя, хотя и не без боли и скорбных потрясений. Но мне тяжело, очень тяжело (говорю вам это истинно), когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, не только добрый, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее изложение чувств моих!"