Страница 7 из 16
Но главное (!) – комсомольская ячейка и деканат агрономического факультета выделили деревенскому активисту, рабфаковцу Евгению Ракше (жена-москвичка не принималась в расчёт) отдельную комнатку в общежитии на Лиственничной аллее – до получения диплома. А к ней еще и два стула, и казённую койку, и шкаф с зеркалом!..
А кузнецовский фарфор, круглый ломберный столик с зелёным сукном и старинное кресло привезли молодым с Таганки в качестве приданого мои бабушка с дедом-профессором. Они смирились в итоге с выбором дочери. А куда денешься?.. Конечно, моя бабушка Зинаида Ивановна Никольская (статная, красивая, из древнего новгородского рода, где значились и дворяне, и священники, и врачи) и мамин отчим – Аркадий Иванович Трошев, авиатор, блестящий выпускник академии Жуковского (1927 г.), а затем профессор МАИ и МАТИ, сокурсник и друг Игоря Стечкина (создателя автоматического пистолета), не были слишком рады браку их Нины с хлопцем-колхозником, «гегемоном», не умевшим даже пользоваться за столом ножом и вилкой.
Однако упаси Бог было показать или высказать это! Это было опасно!.. Ведь именно он, пролетарий и гегемон, снисходил до их дочери, «исправлял» её неудачное происхождение. И Ниночкины родители утешались уже тем, что молодые с младенцем не оказались у них на Таганке-Землянке, в их старинной (правда, уже уплотнённой подселенцами) квартирке № 14 на Ульяновской, 18 – с беккеровским пианино, стильной дубовой мебелью, зелёными портьерами и остатками столового серебра, чудом не конфискованного большевиками, в голод и в НЭП не проданного в Торгсин (так называлась организация по торговле с иностранцами).
Позднее их любимая внучка Ирочка, спасаясь от разных семейных невзгод, временами будет жить у них – и школьницей, и студенткой – в этой уютной, пахнущей пирогами квартирке, с автомобильным гудком вместо звонка. («Трошевым – два гудка». Вместо сломанного звонка дед-профессор где-то раздобыл клаксон, и казалось, что это легковое авто́ подкатило к дверям и ждёт их.).
Дед умрёт от туберкулёза в 1953-м, не дожив месяца до смерти вождя всех народов. А его любящая жена и любимая моя бабушка Зинаида Ивановна надолго переживёт его и будет всегда моей палочкой-выручалочкой. Эта истинная аристократка по духу умудрится прожить до девяноста четырёх лет, сохранив светлый ум, достоинство и благородную стать в недостойной и порой даже убогой жизни.
Итак, в 1939-м я голубоглазым бутузом уже бегала по длинным общежитским коридорам на Лиственничной аллее. (Где буду потом, уже в 58-м – правда, всего два года, – бегать уже студенткой агрофака ТСХА.) И мамины сокурсники-агрономы частенько, подхватив кудрявую малышку, затаскивали её в разные комнаты и, посадив на стол, кормили пёстрыми леденцами из коробки с надписью «Монпансье». А юная мама Нина, теперь уже Ракша, металась в панике, разыскивая дорогую пропажу по всем этажам…
Так что сама дата моего явления на свет уже спасла меня от возможной гибели. От «прямого попадания» на полях жизненных сражений. Год одновременно был и тяжкий, кровавый, даже страшный, но и полный веры в будущее, полный бодрого общенародного энтузиазма.
И во время Великой Отечественной я не погибла, потому что осенью сорок первого, после бомбёжек Москвы, мы с мамой уехали в эвакуацию на Урал. И в голодные послевоенные годы выжила, потому что взрослые старались ребёнку сунуть в рот любой съедоб ный кусок. И в начале пятидесятых я, старшеклассница, по зову сердца рванула на алтайскую целину. Да и потом для студентки всё обошлось, в начале шестидесятых, когда уже мало, но всё же порой сажали «за язык», однако наступила оттепель.
Правда, в 1960-е был один опасный момент. Уже имея дочь и мужа-художника, тоже вгиковца, я с некоторым недоумением узнала, что моя бабушка, мать моего отца Евгения Ракши – Мария Васильевна Винникова, как значилось в документах, многодетная курянка, вышедшая в начале века замуж под Киев в село Пединовку за деревенского фельдшера Игоря Ракшу, является младшей сестрой «той самой» запрещённой эмигрантки Надежды Плевицкой (Винниковой), легендарной русской певицы. Она эмигрировала из СССР в 1920 году и погибла во Франции в 1940-м.
Более того, согласно семейному преданию и переписке сестер, она якобы является даже не тёткой, а матерью Евгения – моего отца. И спасаясь от кровавого бунта и «безобразий» (тогда ведь все считали свой отъезд временным), она якобы оставила своего кроху-сына (как и многие прочие: скажем, Серебряковы, Пушкины, Бенуа) у старшей сестры, в тихой глухой деревеньке.
И потом, как ни рвалась из Парижа на родину, вернуться так и не смогла. Дзержинский на посылаемых прошениях писал «Отказать», «Отказать». Только посылки она могла отправлять из Парижа – с дорогими детскими нарядами: бархатными штанишками, матросками, беретками. Представляете, как в деревенской глуши, в голодной многодетной семье были тогда этому «рады»? Да ещё при разгуле-то ГПУ?! Одно появленье почтальона возле хаты считали лихом, несчастьем…
Эти посылки по ночам Мария Васильевна с мужем-фельдшером Ракшой закапывали при свете луны подальше от глаз людских в саду, под ореховым дедовским деревом. От греха подальше и до лучших времён… которые всё так и не наступали. А потом связь сестер вообще оборвалась, ибо Плевицкой сообщили, что во время случившегося в СССР страшного голода, когда матери пожирали своих мёртвых детей, вся родня её в Пединовке вымерла.
Однако же обманули: не вся. Ну а в 1937-м уже сама Плевицкая не могла не погибнуть – даже в Париже. От рук, казалось бы, далёкого КГБ – как и её последний муж, замечательный генерал Белой армии Николай Скоблин. Она была оклеветана и арестована (по талантливому сценарию московского полковника Павла Судоплатова, получившего за эту операцию по уничтожению РОВС и орден, и генеральское звание). А в феврале 1940-го она была отравлена во французской тюрьме города Ренн.
Через четыре месяца фашисты без боёв вступили во Францию. Дотошные гестаповцы эксгумировали тело Плевицкой и сделав, по свидетельству Б. Прянишникова, соответствующие химические анализы (дабы разузнать секреты кремлёвской отравы), закопали тело в общей могиле. Об этом я более подробно написала в эссе «Шкатулка с секретом» и в предисловии к мемуарам Надежды Плевицкой «Мой путь с песней», где она рассказывает о многих вещах. В том числе описывает свою дружбу с государем императором Николаем II и его семьей, с Шаляпиным, Собиновым, Качаловым, Станиславским, Рахманиновым, скульптором Конёнковым, создавшим её портрет, то есть со всем цветом русской интеллигенции начала ХХ века – и в России, и в эмиграции.
Так вот, эта самая шкатулка, оставленная у её сестры Маши и чудом выжившая, потом сопровождала меня всю жизнь. И ещё я с детства помню чёрный лакированный чемоданчик с ярко-зелёной шёлковой подкладкой – страшно тяжелый, поскольку был полон больших дореволюционных пластинок: с сидящим мопсом на круглой картинке, с поющим Амуром посередине. Одно время и шкатулку, и чемоданчик мои родители прятали в тайнике: в сарае под дровами. Это было в Останкино, где мы жили после общежития ТСХА.
Однако спустя годы, в шестидесятые, когда я уже училась во ВГИКе и жила отдельно, это неожиданное известие о легендарной родне, поведанное отцом в качестве некой семейной тайны (раньше ребёнку было опасно такое знать, могла проболтаться), не только не принесло мне гордости или радости, а словно заставило присмиреть. И во ВГИКе, и в Литинституте, и потом… Всё-таки бабка-эмигрантка, не важно, родная или двоюродная. Ведь и я всегда заполняла всяческие анкеты с графой «Есть ли родственники за границей?» и отвечала: «нет, нет и нет». Так что теперь мне не приходилось ни лезть на рожон, ни как-то диссидентствовать, выпуская свои фильмы и книги, поскольку с моим открытым, прямым характером, бесхитростной романтичностью при той фарисейской, совковой жизни, мне могла быть просто хана.