Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 16



Вспомнилось, как он в день похорон Сталина торопился в ИМЛИ, наивно полагая, что ему разрешат там поработать, и увидел на другой стороне улицы Светлану, насмешливо разглядывавшую его.

Но инфаркт не дал ему вспомнить всё до конца. Подхватил и увёл в темноту.

Когда он очнулся, то почему-то решил, что всё ещё в кабинете Чижикова. Только спустя минуту память всё вернула.

Кто-то подёргал его за руку. Он открыл глаза. Над ним нависла медсестра. Щёки её пылали румянцем. Запах мороза смешивался с запахом табака.

– Олег Александрович! Вас переводят из реанимации в обычную палату. Как вы себя чувствуете? Надо перелечь на каталочку.

На вид ей было лет тридцать. Из-под шапочки выбивалась рыжая прядь.

– Давайте я вам помогу.

На каталку он переместился без всяких проблем, а вот когда везли по кафельному полу, сердце от частой тряски забило тревогу.

В палате ему что-то вкололи. Это принесло облегчение, и он задремал под неспешные разговоры других выздоравливающих мужчин.

Таня держала любимого под локоть. Шуринька от этого преисполнялся уверенностью, что всё будет, как надо. Ему непременно удастся уберечь от неприятностей эту бесценную для него девушку, что бы ни случилось с ним самим, на какие бы острые колья его судьба ни бросила. Их близость, по большей части осторожная, нежная, но при этом до дрожи взаимная, наполняла их существование столь упоительным смыслом, что бытовые тяготы отходили на второй план.

Лапшин так изнурил себя ожиданием ареста, что уже его не боялся. Более того, начал предполагать, что его уничтожение – не первейшая цель органов. Никто не подвергает сомнению их полную власть над всеми людьми в СССР. Никто не в силах противиться им. Но раз они дали ему передышку, не лишили жизни, надо этим пользоваться.

Перестать бояться и сочинять музыку.

Этого они не в силах ему запретить.

Шнеерович нёс в тёмной авоське несколько бутылок шампанского и чудом где-то добытые в предпраздничной магазинной суете шоколадные конфеты в красной коробке.

Москва новогодне принарядилась окнами. Прихотливые гирлянды с лампочками, поблёскивавшие за заиндевевшими стёклами, не давали ночи воцариться в городе с обычной вальяжностью.

В знакомом переулке было как никогда людно.

Некоторые спешили, другие, наоборот, шли, не торопясь, уже под хмельком, похохатывали, оживлённо что-то обсуждая.

Небо не потемнело до конца и нависало над городом плотным серым одеялом. В некоторых местах по небосводу неспешно ползли чуть отличающиеся от него по цвету клубы дыма из теплоцентралей.

С нарастающим шумом мимо Лапшина, Татьяны и Шнееровича пронеслись две «Победы».

Из одного окна в доме дореволюционной постройки вылетали разудалые звуки баяна.





Войдя в подъезд, Таня и Шуринька долго отряхивали снег с сапог. Шнеерович наблюдал за этим не без любопытства, однако сам примеру друзей не последовал.

Большая квартира в преддверии Нового года избавлялась от своей коммунальности, превратившись в площадку для общего веселья. Конечно, единого стола не было, все накрывали в своих комнатах, но периодически заглядывали к соседям с просьбами: кому-то надо дать открывалку, кому-то одолжить немного соли, кому-то требовалась ещё табуретка, кто-то просил стаканы, если есть лишние.

Прежде чем дойти до цели, Шнеерович, Лапшин и Татьяна миновали людской затор в коридоре, где гости разных хозяев и хозяек смешались в возбуждённой суете восклицаний, объятий, поцелуев, шептаний на ухо и подсовываний друг другу каких-то свёртков и коробочек.

Когда Татьяна отворила дверь в комнату Людмилы и все увидели, что она пришла не одна, а с Шуринькой, раздались радостные восклицания и крики «Браво!». Лапшина приветствовали как героя, вернувшегося с победой, а не как несчастного язвенника, лишившегося двух третей желудка.

Людочка подскочила к нему первой, крепко обняла, прикоснулась к его волосам, словно проверяя, на месте ли они, потом чуть ущипнула его за щёку:

– С наступающим! Как я рада, что Татьяна тебя всё-таки вытащила. Ты неплохо выглядишь. Почему не приходил раньше? Мы о тебе всё время вспоминали, тревожились за тебя. – Люда говорила так быстро, как говорят те, кто боится, что их о чём-то спросят. За ней маячил незнакомый Лапшину мужчина, большеглазый усач лет тридцати пяти, с прилизанными волосами, в явно заграничном пиджаке.

– Познакомься, это Франсуа. Мой… – Люда сделала намеренно игривую паузу. – Друг… он работает во французском посольстве.

Друг протянул руку, не пожал, а скорее подержался за кисть Лапшина и улыбнулся с безукоризненной иноземной искренностью, холоднее которой только безжалостная улыбка слепого сочувствия на устах палача после только что свершившейся казни.

Потом все участники гудковских сборищ, которых он не видел с мая, по очереди подходили к нему, приобнимали, трогали осторожно, будто он экспонат. Вера Прозорова поцеловала его в щёку чересчур долго и с не вполне дружеской чувственностью.

Шуринька краем глаза взглянул на Татьяну, понял, что та всё заметила, но виду не подаёт. Он нашёл её чуть потухший взгляд и подмигнул ей. Она в ответ чуть торопливо и покорно опустила веки: мол, всё вижу и смеюсь над этим вместе с тобой.

Как только время подобралось к полуночи, а из радиоточки строго и торжественно пробили кремлёвские куранты, все громко закричали: «Ура! С Новым годом!» – и начали чокаться. Под чоканье слышно было, как из соседних комнат тоже кричали что-то праздничное, и один очень чёткий голос, с командными интонациями, взвился выше и по тону резче остальных, как фагот над пиццикато струнных: «За Родину, за товарища Сталина!»

Сенин-Волгин, услышав это, скривился, а потом покрутил пальцем у виска. Шнеерович беззвучно прыснул в ответ на эту пантомиму, все остальные, кроме Татьяны, скромно заулыбались в кулачки. Лапшин расстроился. Тут ничего не изменилось. Беспечные фрондёры сами себя всё ближе подводят к гибельному краю. Интересно, сколько встреч у осведомителя произошло с куратором после того вечера на Собачьей площадке?

Света Норштейн появилась минут через десять после того, как начался 1949 год. Передала всем привет от родителей и каждому вручила по большой коробке конфет в золотистой упаковке. Таких конфет Лапшин никогда не видывал. Подумал: где такие конфеты достают?

Лапшин подметил, что за эти полгода Света похорошела, налилась женственностью, подростковая угловатость ушла совсем.

В эту ночь компания очень быстро напилась. Все шумели, смеялись, шутили, что-то доказывали или кому-то, или самим себе, без конца перебивали друг друга. Шнеерович сподобился на то, чтобы петь довоенные романсы, и сам себе аккомпанировал, отстукивая что-то пальцами по столу. В один момент Сенин-Волгин поднялся со стула во весь свой немаленький рост, подождал чего-то, нервно теребя воротник белой сорочки, пьяно и недоверчиво осмотрел всех, схватил, а потом со стуком опять поставил на стол наполненный до краёв водкой стакан и сказал:

– Я сейчас буду читать свои стихи. Если кто-то вздумает мне мешать, пеняйте на себя. Сегодня сочинил.

Затем он возвёл глаза почти к самому потолку, нашёл видимую ему одному точку, зафиксировал на ней взгляд, чуть прищурился и начал декламировать отчётливо, с выражением, почти переходя на пение:

Лапшина потрясли эти строки. Сенин-Волгин открылся ему с незнакомой стороны. Наверное, не шибко приятное для Лапшина своеобразие Сенина-Волгина, его необдуманное и не очень умное резонёрство мешали разглядеть в нём настоящую личность. И вот она явилась в чудесных стихах. Стихотворение было длинным, крутящимся вокруг одного и того же, а потому завораживающим. После первого куплета в голову сама собой полезла мелодия – то ли песня, то ли романс, то ли а-капельный хор. Ему даже захотелось встать и подпеть Сенину-Волгину, но он себя одёрнул. А потом его остро кольнуло жалобное, бесповоротное что-то. Он почти вздрогнул от мысли, как все они беззащитны перед этим временем, в котором живут те, кто доносит, и те, кто на основании этих доносов калечит людям жизни, а то и просто жизнь у них отнимает.