Страница 64 из 65
Я пошел вместе с Натой проведать Сашу после операции. Первой к нему в палату пошла Ната. Она вышла через пять минут, сдерживая рыдания, бледная и несчастная.
Саша, очень узкий, длинный, лежал на кровати, укрытый до горла серым больничным одеялом. Бледная желтизна заливала его лицо с горящими нехорошим огнем ярко-бирюзовыми глазами. Я наклонился над ним:
— Как ты себя чувствуешь, Саша?
Его синеватого оттенка губы изобразили нечто вроде улыбки.
— Представляю себе, как я буду торговать папиросами. «Купите папиросочку у инвалида!»
— Не надо так, Саша!
Он замолчал и закрыл глаза. Потом открыл их и едва прошелестел:
— А дуэль не состоится. Я ведь не левша и никогда не научусь стрелять левой рукой!
Через два дня он умер. Я был занят у себя в профсоюзе и на похороны Саши прийти не мог.
Сергей Александрович дал телеграмму его матери в бывшее Царское Село, ставшее городом Пушкином. Она приехала только через неделю. Я не видел ее, но Ната и Вера Сергеевна рассказали мне, что Сашина мать оказалась очень красивой, но уже увядающей женщиной, одетой во все черное, вплоть до черных траурных перчаток.
Она постояла у Сашиной могилы, крепко прижимая надушенный платочек к глазам, сказала несколько раз: «Pouvre enfant» — и уехала на следующий день, увезя в своем чемодане темно-синюю венгерку и красные бриджи с золотым басоном. Ночевала она в гостинице.
Через месяц после смерти Саши Ната вышла замуж за Евгения Григорьевича. Свадьба была шумная, веселая. Я был приглашен на свадебный пир и приглашение принял. За ужином я много пил, и когда поднялся, чтобы произнести тост в честь невесты, то неожиданно для себя самым пошлым и вульгарным образом разрыдался. Со мной в первый и в последний раз в жизни случилась истерика.
Сергей Александрович увел меня на кухню, дал воды с валерьяновыми каплями и, поглаживая меня по голове, долго бубнил что-то про муку, которая получится, когда нечто во мне перемелется.
И действительно, это нечто перемололось. Вскоре я переехал в другой город и с Натой встретился спустя два года. Она располнела, стала настоящей дамой и была хороша, но как-то по-иному. Мы стали друзьями, и наши дружеские отношения длились очень долго. Но это было уже не то. Совсем не то!
Только утро любви хорошо! Только утро!..
ЗЕМЛЯК С ПАЛКОЙ
Дом, в котором я жил несколько лет тому назад, стоял в маленьком переулке в самом центре Москвы.
Вблизи пролегала важная уличная магистраль, но ее мажорное грохотанье здесь, в переулке, превращалось в несильный, вполне терпимый шум. Он был очень зеленым, наш переулок, его провинциальную уютность ценили нахальные столичные воробьи. Они жили горластым коммунальным общежитием среди ветвей старых дубов и молодых лип, вытянувшихся вдоль тротуаров, а свои всегда скандальные общие собрания проводили прямо на мостовой. Наверное, на этих собраниях крикливые пичужки обсуждали всякий раз один и тот же проклятый вопрос, одну и ту же жгучую проблему — как прокормиться городскому воробью в условиях безлошадного транспортного хозяйства?
Однажды, прогуливаясь по переулку, я засмотрелся на одно такое воробьиное сборище. Оно было бурным, очередные ораторы наскакивали друг на друга, в воздухе уже летали пух и перья, вот-вот должна была начаться всеобщая потасовка. Зрелище это настолько захватило меня, что я не заметил, как он подошел ко мне.
— Любуетесь птичками? — сказал он басом, таким густым и громким, что воробьи тотчас же брызнули в разные стороны, а я вздрогнул и оглянулся.
Рядом со мной стоял кряжистый, пожилой мужчина. Большой, толстый нос (такие носы называют «рулями»), крупные оспенные рябины на щеках, глаза маленькие, темные, «медвежьи». Взгляд добродушный, но очень цепкий. Он был в длиннополом пальто из добротного серого, тяжеленного драпа, на его голове, облокотись на торчащие крупные уши, важно восседала темнозеленая велюровая шляпа. В руке он держал толстую бамбуковую палку с ручкой в виде змеиной головы.
— Вы меня не узнаете? — спросил он, дав остыть моему недоумению.
— Не узнаю, — сказал я. — А вы меня разве знаете?
Он усмехнулся, как мне показалось, несколько зловеще.
— Я-то вас очень даже хорошо знаю… Я — Лученко. Помните такую фамилию?
— Лученко? — я пожал плечами.
— Я вам помогу меня вспомнить! — сказал он. — Вы когда-то писали фельетоны в одной такой… краевой газете? А?!
— Писал! Но это было давно. На заре, так сказать.
— Вот именно — на заре. Вы написали фельетон обо мне… Я тогда жилищными делами завинчивал… Лученко Владимир Павлович… Помните?
Он впился в меня своими медвежьими глазками, взгляд их как бы сверлил мой бедный мозг, проникая в те его тайники, где хранятся давние, отработанные воспоминания. И досверлил до нужного ему горизонта.
— Вспоминаю! — сказал я. — К вам пришел какой-то студент, просил комнату, а вы его обругали и выгнали из кабинета. Когда он сказал вам: «Почему вы со мной так обращаетесь, я студент?!» — вы ему ответили: «Мы из таких студентов в восемнадцатом году лапшу делали». А студент этот был сыном батрака, комсомольцем!
— Правильно! — обрадовался он. — Погорячился я. Все точно. В фельетоне вы ничего не наврали, но в очень уж обидном свете меня изобразили! Куда, бывало, ни приду — смеются, одни за спиной, другие прямо в глаза.
— Давно ведь это было! — сказал я примирительно.
— Давненько! — согласился он. — А вот увидел вас, и… снова жжет!
Он помолчал и прибавил:
— Я ведь тогда бить вас хотел. Даже палку приобрел! Специальную!
— Вот эту? — я показал глазами на его палку с ручкой в виде змеиной головы.
— Не эту, но вроде этой. Тоже бамбуковую. Для такого дела обычная трость не годится, можно сильно изувечить, а бамбуковая… в самый раз!
— Почему же вы меня не побили?
— Жена была против: «Нельзя рабкоров бить, тебя за это по головке не погладят!» Я говорю: «Он не рабкор!» А она на своем стоит: «Пускай не рабкор, а все равно печать». Такие баталии семейные у нас происходили из-за вашей персоны — не приведи господь!..
— Ваша супруга жива и здорова?
— Давление у нее, но ничего… держится!
— Передайте ей от меня привет! — сказал я с самым искренним чувством.
Он кивнул головой:
— Передам!.. Никак я не мог тогда перебороть свою обиду на вас. Был у меня в отделе один инспектор, он мне советовал заявление на вас написать куда нужно: «Вы, говорит, Владимир Павлович, напишите, что он бывший белый юнкер, а его отец — камер-юнкер». Я говорю: «А если это не так?» — «Пускай разберутся, а свидетелей всегда можно найти». И подмигивает мне одним глазом, сукин кот! Я его прогнал. И опять принялся мечтать насчет битья. Мне даже сны стали сниться, как я вас бью… Прихожу в редакцию, вы сидите за столом, я говорю: «Здравствуйте, я — Лученко», поднимаю палку…
Он поднял свою палицу, и я невольно сделал шаг в сторону.
— …и хрясть по кумполу!..
— Почему же вы меня все-таки тогда не хрястнули? — спросил я.
— Чистая случайность. Однажды уже собрался, пошел в редакцию…
— С палкой?
— С палкой. И на улице встретился с женой — она возвращалась с базара. «Куда идешь, Володя?» — «Туда, куда нужно, Соня!» — «Володя, ради бога, не надо, не жалеешь меня, пожалей хоть своего ребенка!»
— Извините, — перебил я его, — а почему ваша жена решила, что вы идете именно в редакцию бить меня?
— Потому, что я был с палкой. Обычно-то я без палки ходил. Я говорил ей: «Не удерживай меня, Соня, не могу, душа горит». — «Ты совсем с ума сошел. Через месяц после фельетона… да еще трезвый… ни одного же смягчающего обстоятельства! Не пущу! Буду кричать!» Прохожие на нас оглядываются… неудобно. Тем более что меня в городе многие знали…
Он помолчал. И потом сказал, вздохнув:
— Так и не состоялось!
— Я вам очень сочувствую! — сказал я.
Воробьи, вернувшиеся тем временем на мостовую продолжать свои прения, снова стали, чирикая и надуваясь, наскакивать друг на друга.