Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 11

– Не оглядывайся назад, Евгения, – советовала Ирина, набрасывая палантин из лисьего меха. – У нас все впереди.

Теперь я одеваюсь лучше нее, подумала Евгения печально, подразумевая свое пальто.

Но Евгения охотно променяла бы новое пальто на один-единственный фрагмент головоломки. У нее не было ничего, кроме сна, повторявшегося снова и снова, похожего на оживший зернистый кадр старого фильма: ее мать прикрывает глаза ладонью от солнца, на веревке реют простыни. За это воспоминание она цеплялась, словно за подлинное, хотя никак не могла такого помнить – слишком рано разлучилась с родителями. Сшивала воедино все мимолетные упоминания, всплывшие в памяти банальные детали, новые грани старых историй, вымаливая у Ирины какой-нибудь новый клочок для хрупкого лоскутного одеяла своего “я”. Она никогда не просила о любви, не мечтала о ласке, не имела опыта отношений с мальчиками: в ее жизни не было даже отроческих поцелуев. Ей хотелось лишь дознаться, кто она, и кататься на коньках. Вот и все, чего желала ее душа.

Евгения достала из кармана пальто его визитку. Он предложил ей все. Личного тренера, лучшие коньки, место для тренировок в свое удовольствие. Она положила визитку на стол, провела пальцем по его имени – “Александр Рифа”, тисненая печать, жирный шрифт, внизу, от руки, написан адрес. Его зовут Александр, но для нее он всегда будет просто “Он”.

В тот день он открыл дверь и увидел на пороге ее, маленькую и непокорную.

– Сегодня у меня день рождения, – сказала она. – Мне шестнадцать.

Он радушно ввел ее в анфиладу комнат, показал свои земные сокровища: бесценные иконы, распятия из слоновой кости, тяжелые нити жемчуга, сундуки, ломящиеся от расшитых шелков и редкостных рукописей. Предлагал ей все, что ее душе угодно.

– Ваше богатство меня не интересует.

– Может, что-то чисто символическое – вам на день рождения.

– Я хочу только одного – кататься. Вот ради чего я здесь.

Он замешкался перед стеклянным ящиком, где хранилось эмалевое пасхальное яйцо замысловатой работы. Вопреки своей воле она почувствовала, что ее тянет к этой вещице, и он отпер ящик и поставил яйцо перед ней.

– Загляните внутрь, – сказал он. – Это был подарок царя императрице.

Внутри была крохотная императорская карета, искусно выкованная из золота. Он поставил карету ей на ладонь, уставился: как она среагирует?

– Угадайте мое имя, – сказала она.

– Имен на свете много.

– Но я ношу имя королевы.

– Королев на свете много.

Она пошла за ним в спальню. Пока он неспешно раздевал ее, она стояла молча, но он почувствовал, что ее сердце забилось быстрее. Он овладел ей неспешно, на удивление нежно, начал утешать, когда она вскрикнула от боли. Ночью он овладел ей снова, разбудив в ней не находившую себе выражения, неожиданную жажду наслаждения.

Утром он снял с кровати простыню, на которой расползлось пятно – кровавая бабочка.

– Эта комната станет твоей, если пожелаешь. Поручу кому-нибудь купить тебе новые простыни.

– Нет. Простыни я куплю себе сама.

Пока она мылась, он готовил ей завтрак. Она подошла к нему, ожидая ответа.

– Я понял, что с тобой не оберешься бед, когда увидел, как ты идешь навстречу, – сказал он. – Я почувствовал тебя, когда наши рукава соприкоснулись.

– Тогда я тебя не приметила.

– Может быть, ты меня почувствовала, совсем как я тебя.

– Нет. Ничего я не почувствовала.

Юность бывает жестокой, рассудил он; впрочем, он знал, как, в свою очередь, ее уязвить. Прижался к ней, сказал, что ему пора идти, и прошептал имя, которое ей дал. Филадельфия.

– Почему “Филадельфия”?

– Потому что, – сказал он, дыша ей в ухо, – когда-то она была питомником свободы.





Она прислонилась к стене.

– Я хочу то, что лежит в маленьком мешочке, который ты носишь на шее, – вдруг сказала она, словно в отместку.

Он, огорошенный, замялся, но не смог ей отказать.

– Так, пустячки на память – всего лишь несколько винтиков и боек от старого ружья.

– Ценные, наверное.

– Это было ружье одного поэта.

– А где оно?

– В надежном месте, очень далеко. Винты я вынул, чтобы никто не мог из него стрелять. Без них оно ни к чему не пригодно – перестало быть оружием. Мешочек зашит.

– Отдай его мне.

– Это и есть то, чего ты хочешь?

– Да.

– Ты уверена?

– Да, – сказала она непреклонно.

– Тогда я обязан когда-нибудь отдать тебе и ружье.

– Как пожелаешь.

– Ты меня убиваешь, – сказал он.

– Ты меня убиваешь, – парировала она.

Он оставил крупную сумму денег, подложил под них листок бумаги. Сходи по этому адресу и купи новые простыни, вот такие, и он написал на обороте название и еще раз ее поцеловал. Магазин она нашла не сразу. Там были длинные полки со всевозможными простынями, всеми, какие только поддаются воображению, но ее привлекла стеклянная витрина с шелковыми халатами и пижамами телесного цвета. Вместо простынь она выбрала в этой витрине простую сорочку, потратив на нее половину денег, а потом поехала на трамвае в другую часть города. Там была лавчонка, где перепродавали постельное белье из китайских прачечных. После долгих поисков она нашла почти новые простыни торговой марки, название которой он написал на листке. Итальянские простыни, слегка обтрепанные, но намного лучше всех, которые она видала прежде.

Купив простыни, она зашла в маленький ресторан и заказала себе целый стейк, большой, и огромную чашку кофе. Время от времени дотрагивалась до мешочка, висевшего на шее чуть ниже яремной ямки. Как дорого я за это заплатила, думала она не с сожалением, а с гордостью. “Вот как я стала Филадельфией, – написала она потом в дневнике. – Как город свободы. Но я была несвободна. Голод – сам себе тюремщик”.

Он возвращался к ней с маленькими подарками. С бледно-розовой кофтой и образком святой Екатерины, покровительницы Эстонии. Но больше всего ей понравился журнал с фотографиями фигуристок, с Соней Хени на обложке. Какое-то время она казалась странно вялой и щедро уступчивой, позволяла весенней пыльце унести ее в другую жизнь.

Проводя вместе томные ночи, они заглядывали в миры друг друга. Он рассказывал о жизни в привилегированных кругах: его отец был дипломат, мать – из известной швейцарской семьи. С ним занимались частные учителя, он блестяще овладел иностранными языками, в светском обществе вел себя безукоризненно, но его душа не знала покоя – снедало желание раздирать все на части и комбинировать по-новому, на свой особенный манер. Его утешением стал поэт Рембо, который проделывал то же самое со словами.

– Это и есть твой поэт? – спросила она, потрогав мешочек.

Александра тянуло к искусству, но, уступив требованиям отца, он поехал в Вену учиться на инженера. Там ему было неуютно, он отвернулся от отца и вступил в ряды французского Сопротивления. Постепенно осознал, что стремление раздирать все на части заложено в человеческой природе – такова одна из ее могущественных граней. Пустился в самостоятельные изыскания и прошел по следам поэта от перевала Сен-Готард до Абиссинского нагорья.

Он читал ей отрывки из “Одного лета в аду”. Она лежала рядом, воображая, как молодой Александр бросил университет – совсем как она школу. Ее убаюкивал гипнотический гул его голоса. Он продолжал читать, потом отложил книгу, чтобы взглянуть на Евгению: маленькую и сияющую, ниже пупка – влажный след… Ему захотелось пробудить ее от дремы.

Вся природа проснулась, расцвела. Евгения рассказывала ему свои истории так, как записывала их в своей тетради по английскому, отвечая на его вопросы мелодично и монотонно – бесстрастно, как закадровый голос, озвучивающий чье-то фантомное существование.

– А у тебя какие отношения были с отцом – задушевные или не очень?

– Я никогда не знала своих отца и мать. Весной их выслали из Эстонии в сибирский трудовой лагерь.