Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 3

  - Всё это - жанр, тема, острые злободневные проблемы и тому подобное, - говорил профессор, - по сути, не более чем шелуха. По большому счёту, ценность литературного произведения определяется всего двумя факторами - личностью автора и тем, насколько адекватно личность эта в данном конкретном тексте отражена. Своему ремеслу писатель может научиться одним-единственным способом - прожить жизнь иначе, чем другие. Необычная судьба, уникальный жизненный опыт - вот основа всякого сколько-нибудь серьёзного писательства, к нему желательно кое-что ещё, но без него всё остальное не имеет значения. Это может быть опыт внешнего, событийного уровня, как, скажем, у Достоевского, или внутренний опыт особого мировосприятия, обусловленным каким-то нестандартным воспитанием или нетипичной умственно-психологической конституцией, часто патологией, комплексами, прямой болезнью... как, скажем, у Достоевского... Ну или сочетанием внешних и внутренних факторов...

  - Как, скажем, у кого? - спросили из аудитории, и все засмеялись.

  - И здесь возникает одна, на мой взгляд, очень интересная проблема, - продолжил профессор. - Проблема соотношения опытов. Авторского, я имею в виду, и читательского. Автор становится своего рода экспертом в некоей нетипичной жизненной ситуации. Читатель, как правило, за ним угнаться не может, и между их опытами начинает возникать нечто вроде трещины или разлома, тем большего, чем глубже, всесторонней и добросовестней автор пережил и осветил избранную им тему, а точнее, тему, велением судьбы избравшую его самого. Книга - это перекинутый от судьбы к судьбе словесный мост, и, как любой мост, она обязана иметь опору на обоих берегах. Писатель способен приобрести опыт настолько уникальный, что тот уже не будет интересен никому, кроме самого автора. Книга, им задуманная, может быть настолько литературно значительной, что писать и издавать её уже не будет никакого смысла.

  - И вы можете привести конкретный пример? То есть, - уточнила девушка у окна, - я понимаю, что никому не интересная книга по определению не может быть популярной или широко известной, но вы сами что-нибудь подобное видели, читали?

  Профессор подумал и сел.

  - Я расскажу вам одну историю.

  - В октябре 1913 года московская полиция предотвратила серьёзное преступление. Серьёзное по своему конечному замыслу, не по методам и средствам, которыми его пытались осуществить. Может быть, даже глагол "предотвратила" здесь несколько неуместен, предотвратить по логике можно только то, что имеет некоторый шанс осуществиться... Как бы то ни было, некий молодой человек планировал - ну, скажем, имел в мыслях нечто вроде мечты - вот, ещё лучше: полагал необходимым - взорвать знаменитый памятник Александру Сергеевичу Пушкину на Тверском бульваре.

  - Зачем?

  - За что?





  - Молодой человек был нечто вроде литератора, с немалой, надо сказать, читательской эрудицией, и очень оригинально считал Пушкина величайшим русским поэтом. А точнее - величайшим светилом мировой поэзии, а негритянские его корни - величайшим мировой поэзии проклятием. Молодой человек имел неистребимое отвращение - попросту говоря, глубоко укоренившийся страх - к представителям не белой расы, причем к людям смешанной крови почему-то чуть ли не более всего. Как позже выяснилось, в трехлетнем возрасте он был очень серьезно напуган встречей с чернокожим - и впрямь редким событием в глубинке Тамбовской губернии, откуда наш герой был родом. Молодой человек был уверен, что подобное полукровное происхождение неминуемо должно себя проявить каким-то чудовищным, губительным образом. Он считал, что тайно бродящая в крови зараза, соединившись с почти магическим словесным даром Пушкина, обязана привести к некоей катастрофе, масштабы и суть которой, надо полагать, он толком не представлял себе и сам. Он, кстати, полагал, что именно этими соображениями руководствовался и Дантес; молодой человек был уверен, что вся история с Натальей Гончаровой - это лишь предлог, ширма, призванная скрыть некую постыдную тайну, некое тяготеющее проклятие, слишком отвратительное, чтобы его можно было вынести на человеческий суд. Дантес, стрелявший в Пушкина, для нашего героя был представителем белой расы, вынужденным исполнить тяжкий, но непреложный долг, радикальными средствами предотвратить еще более страшную беду и уничтожить просыпающееся зло вместе с его пока ещё ничего не ведающим гениальным носителем.

  - Он что, c ума сошёл?

  - Да, - ответил профессор, - он сошёл с ума.

  - А причем памятник?

  - Памятник - это символ...

  - Нет, - сказал профессор. - Памятник - это не символ.

  - Памятник не был для него символом, - продолжил он. - Точнее, был не символом. Молодой человек в воображении своем искренне наделял скульптуру совершенно реальной мистической силой. Он ставил её в один ряд с чудовищными идолами, с невыносимыми для глаза каменными изображениями, которым, по его представлениям, до сих пор вовсю поклонялись дикари дальних кошмарных земель. Он был уверен, что если только принести у ног Пушкина необходимую кровавую жертву и исполнить нужный ритуал, зло, сокрытое в камне, оживет, и сочетание изобретательности и интеллекта одной расы, помноженное на низость и кровожадность другой, сделает это зло необоримым. Молодой человек вменил себе в обязанность последовать примеру Дантеса и уничтожить зло в зародыше. Если бы он решил действовать с помощью лома или кувалды, не исключено даже, что ему удалось бы нанести скульптуре какие-то реальные повреждения, но эффектная идея взрыва, несмотря на всю её практическую сложность, заслонила всё в его вихрящемся мозгу. Осуществлял же он её как раз так, как от подобного мозга и следовало ожидать, и сразу несколько человек донесли на него ещё на стадии самых предварительных разговоров с непонятно по какому принципу избранными лицами.